18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анастасия Туманова – Прощаю – отпускаю (страница 5)

18

– Сколько? – с интересом спросила Устя, окидывая взглядом стройную фигуру цыганки.

– Четверо! Всю жизнь трясусь, что они без отца останутся – а Яшке и горя мало! Ну да бог с ним, из сокола курицы не сделаешь… И вот в последний раз под Медынью споймали его. Да ведь как плохо-то вышло – он, когда от мужиков отбивался, одного так худо приложил, что тот башкой о колесо тележное – и дух вон! А Яшка-то нешто того хотел?! Отродясь он людей не убивал, вот тебе крест святой! – истово, несколько раз перекрестилась она.

– Да не божись, верю я!

Катька благодарно кивнула и продолжила:

– Ой! Мужики после этого вовсе озверели! Чуть не разорвали на месте! Слава богу, барин верхом прилетел, остановил… А за убивство-то каторгу дают! Я как сумасшедшая в тюрьму кинулась, к самому наиглавному начальнику пробилась, в ноги кинулась, завыла… Пожалей, кричу, родненький, что хочешь проси… Тысячу, говорит, принесёшь – вытащу. Ну, как я ту тыщу собирала – отдельный сказ, не хочу и поминать… Но собрала! Принесла. Из рук в руки отдала. Иди да жди, говорит, будет тебе твой мужик. Я поверила, пошла. Жду. А Яшки нет и нет! Целый месяц прождала – ничего! Опять на приём пробилась! – цыганка яростно лязгнула кованым железом. – Ещё и пущать не хотели! Ну так я ж всё равно прорвалась! И кричу: «Отдавай, ирод, мужа – аль деньги назад подавай!» Так он ещё ногами топать! «Пошла вон, – орёт, – ты кто такая?! В первый раз её вижу! Гоните в шею!» – Катька недобро усмехнулась. – Это меня-то – гнать?! Да они меня, родненькие, впятером по кабинету ловили! Ой, сколько я там всего разнести успела! Ой, сколько переколотила! И чернильницей-то в окно заехала, и ещё чем-то там – в шкаф зеркальный… А под конец ножницы мне в руку попались со стола – и я теми ножницами начальнику-то – в рыло!

– Насмерть? – одними губами спросила Устя.

– Не… – отмахнулась цыганка. – Промазала, слава богу. Но тут уж скрутили меня да уволокли. И теперь мне, как и Яшке, каторга – за покушенье-то. Шесть лет… Большой человек, мол! На службе, вишь, государевой! Да ещё, проклятые, написали в моей бумаге, что я – самая опасная и ко всякой пакости наклонная! Вот и запирают, как собаку бешеную… На всю ночь! Чтоб им самим на том свете так сидеть… Теперь до самой Сибири до мужа родного не дорвёшься! – На лицо цыганки набежала тень, она с сердцем пнула мыском грубой каторжной обувки снежный комок под ногами.

Устинья сочувственно тронула её за плечо. Катька повернулась к ней – и неожиданно улыбнулась во весь рот:

– Да ла-адно! Живы будем – не помрём, вот мой тебе сказ! Нам с Яшкой теперь лишь бы до Сибири дойти да весны дождаться. А там – только нас и видели!

– Нешто побежите?

– Конечно! Нам домой, в табор надо! У меня старшей дочке уж пятнадцать лет, невеста вовсе! Не хватало ещё, чтоб она без нас замуж вышла! Обещалась подождать… Да когда ж это девки замуж ждали? Так что торопиться нам надо… Ой! Чёрта помянешь – он и появится! Ну, как ты здесь, проклятье моё?!

«Проклятье» уже шагало рядом и весело скалило большие белые зубы. Устинья уставилась на Яшку во все глаза. Было интересно, что же в этом мужике оказалось такого, что Катька раз за разом тащила его из тюрьмы и даже каторгу из-за него приняла? На взгляд Устиньи, цыган был самым обыкновенным: лохматым, смуглым, с озорными чёрными глазами.

– Здравствуй, красавица! – поприветствовал он Устинью. – Как дорожка?

– Слава богу, – растерянно ответила она. И сразу же испуганно спохватилась. – Ой! Катька! Дядя Яшка! А не боитесь вы? Солдаты не осерчают ли, что ты сюда… К нам…

– Чего им серчать? – с улыбкой отмахнулся цыган. – Смотри, уж все расползлись! Авось строем-то до самой Сибири не погонят!

Устинья огляделась – и убедилась, что вся партия действительно растянулась по мёрзлой дороге. Женщины шли рядом с телегами, на которых сидели их дети, мужья отыскали жён. К её изумлению, ни конвойные казаки, ни офицер не обращали на это никакого внимания. А тут и её саму окликнул родной голос:

– Устька! Ну – как? Поспать-то успела хоть под утро?

– Поспишь с тобой, как же… – проворчала Устя, не замечая того, как губы сами собой расползаются в счастливую улыбку.

Ефим же через её плечо сердито посмотрел на цыгана:

– А ты, конокрад недобитый, чего на мою бабу вытаращился? Смотри… Приложу железами по башке!

– Ефим!!! – ахнула Устинья. – Да что ж ты, ирод, напраслину-то… Вовсе ополоумел!

Цыган, впрочем, ничуть не обиделся и лишь покачал встрёпанной головой:

– Дурак ты, парень… Твоя Устька хороша – а моя цыганка-то получше будет!

Ефим машинально взглянул на Катьку. Та немедленно высунула длинный розовый язык и скорчила такую рожу, что рассмеялись все вокруг. Усмехнулся и Ефим. А цыганка сообщила Устинье:

– И твой – чурбан, и мой не лучше… А других-то не бывает! Ничего! Живы будем – не помрём и счастья добудем!

За день пути Катька не умолкала ни на минуту. Она успела поболтать с каждой из партии. Всем искренне посочувствовала, а некоторым даже умудрилась погадать. Устинья от ворожбы отказалась:

– Что там… Я про себя сама всё знаю! Ты вон лучше той погадай! С самой Москвы идёт – молчит, бедная… Никому из нас слова не молвила ещё! Верно, вовсе горе у тётки, что губ не разжимает… А видать, не из простых – вон какой на ней салоп хороший, да юбка новая! Может, хоть ты ей дух-то подымешь?

Катька сощурилась на «тётку», которая шла чуть поодаль от всех остальных, мерно гремя кандалами и глядя себе под ноги. Это была женщина средних лет с блёклыми, наполовину седыми волосами, гладко зачёсанными под платок, с сухим некрасивым лицом. Глаза её, близко посаженные, круглые и жёлтые, как у совы, внушали оторопь. Сходство усугублял и застывший немигающий взгляд.

Катька с минуту подумала – и решительно начала разговор:

– Что-то ты, милая, грустишь вовсе… Нельзя так, нельзя! Бог над нами есть, он не оставит! Посмотри на меня! Хочешь – про судьбу твою расскажу? Денег не возьму, вот тебе крест!

– Пошла вон, мерзавка, – тусклым, невыразительным голосом сказала женщина.

– Да за что же ругаешь? – пожала плечами Катька. – Я тебе пока худого не делала. По-доброму говорю, дай погадаю…

– Мне не нужно твоё гаданье, дрянь! – с ненавистью отрезала та. – Отойди, от тебя воняет навозом!

Тут уж прислушались все. С лица Катьки пропала улыбка. С минуту она, сощурившись, смотрела в искажённое брезгливой гримасой лицо. Было видно, что цыганка ничуть не сердится. Затем она кинула взгляд на каторжанок и почти весело скомандовала:

– Вот что, красавицы! Тут – гадание тайное, египтянское, чужим ушам слушать незачем! Идите-идите… Кто подслушает – прокляну и понос напущу до самого Иркутска! А ты, милая, не серчай попусту. Я тебе сейчас всё как есть скажу. И кто ты такая, и за что здесь. И что с тобой тут станется, ежели, к примеру, я…

Тут Катька понизила голос до шёпота, и никому не удалось услышать ни слова. Изумлённые женщины могли только наблюдать, как страшно бледнеет арестантка в хорошем лисьем салопе и как испуганно бегают её блёклые глаза. А Катька всё говорила и говорила. Умолкла она лишь тогда, когда на пронзительный визг обернулись конные казаки:

– Замолчи, проклятая! Я велю тебя… Хватит!!!

– Хватит, – согласилась Катька. – Только не забудь… Упредила я тебя, барыня моя брильянтовая.

И отошла не оглядываясь. Устинья растерянно смотрела в лицо цыганки: оно было незнакомым, презрительным. В чёрных глазах бился сухой и недобрый блеск.

– Господь с тобой, Катька… Чего ты ей наговорила-то?! Вон, она идёт злая-злая, а сама за сердце держится! Зачем напугала-то?

Катька угрюмо молчала. Затем, не глядя на Устинью, медленно, словно раздумывая, сказала:

– Ты вот что… Не лезь лучше к этой. И не заговаривай даже. Незачем.

– Да и не больно-то надо… – пожала плечами Устинья, чувствуя, что цыганку сейчас лучше не трогать. И до самого вечера товарки прошагали молча.

К этапу пришли в сумерках. К общему унынию, в казармы никого не пустили, загнав всю партию на широкий этапный двор.

– Да что ж такое?!. – ругались промёрзшие и голодные арестанты, ёжась от холода. – Совсем у начальства головы отсохли? Околеем ведь!

Конвойный офицер, впрочем, растолковал, что стояние это ненадолго: в казарме неожиданно зачадила печь, и теперь придётся подождать, пока выветрится угарный дым. Услышав это, каторжане слегка успокоились и приготовились ждать. Но даже прыгать и махать руками, чтобы согреться, уже не было сил.

– Всё, бабы, сейчас прямо на снегу и засну! – убеждённо заявила тётка Матрёна. – Все кости гудут, сил нет… Будь она неладна, эта печь! Ох, не дай бог, у меня спину схватит! Не разогнусь ведь наутро, так глаголем и пойду!

Устя молчала: холод, которого днём она почти не чувствовала, теперь пробирал до костей. Вздохнув, она обернулась к цыганке:

– Вот ведь незадача-то, Катька! Как бы теперь не…

Она не договорила. Катька, глаза которой ясно блестели в свете поднявшейся луны, вдруг поочерёдно дрыгнула ногами. Промёрзшие насквозь коты под звон цепей полетели в разные стороны.

– Эй! Вы тут стойте-нойте, коли нужда, а я греться буду! По-цыгански! Яшка! Яшка, где ты там?! Сбага́са ту́са?![1] Зи́ма-лето, зи́ма-лето с холодком…

– …моя жёнка, моя жёнка босиком! – тут же отозвался из толпы её муж. Голос у цыгана оказался сильным и чистым. Он разом покрыл все звуки на дворе: и недовольное бурчание арестантов, и лязг железа, и детский рёв, и фырканье обозных лошадей. Катька топнула и взяла вдруг ещё выше – таким звонким, щемящим серебром, что у Устиньи чуть не остановилось сердце: