Анастасия Цветаева – Amor. Автобиографический роман (страница 7)
О главном герое была задумана поэма, но она медлила, претерпевая сомнения и затруднения, и наконец была заменена – романом, иначе говоря, «Amor» родился из поэмы. Он рос, разгораясь, как одинокий костёр в лесу, с конца 1939 года, быть может, и был вчерне кончен в первые дни войны, в 1941‑м…
Он писался на Дальнем Востоке, в зоне, в часы отдыха, после десятичасового рабочего дня, на нестандартной бумаге, на маленьких листах, чернильным карандашом, так мелко, что прочесть его не смог бы никто, кроме автора, – и то по его близорукости.
Автор маленькими пачками передавал его на прочтение, и, прочтя очередные листы, её начальник по работе через вольнонаёмного пересылал, в письмах, в Москву, где он пролежал до дней освобождения автора, до 1947 года. Получая его (уже в Вологодской области, где работал сын) из рук родственницы, приехавшей из Москвы, автор с удивлением заметил, что в нём не хватает целой, отдельной части, которая была задумана позже как вводная, тем помогая рукописи стать романом многоплановым. Возникла эта часть волею автора, чтобы – простой человеческой ароматностью противостояла слишком отвлечённому, интеллектуальному стилю вещи. И вот этой части – не было. Но ларчик открылся просто: часть эта по недостатку бумаги была написана на папиросной, отделявшей листы чертежей, с которыми я имела дело. В те годы такая бумага, годящаяся для курения, была драгоценна: «ароматную» часть выкурили всю, без остатка.
Остальная рукопись (простая бумага) уцелела. С грустью осознал автор неудачу своего предприятия: без этой части «Amor» перестал быть романом, делаясь одноплановым. И автор переименовал его в «Руины романа». Было написано маленькое предисловие – о трудных годах для курильщиков, им в извинение, но казалось оно выдумкой, неудачным авторским изобретением, литературным трюком…
Усталость прожитого не в домашних условиях десятилетия помешала в 47–48‑м годах заняться романом – да и кому отдашь в перепечатку такое, кому доверишь? И пачка мелко исписанных карандашом листов, «Руины романа», – укромно ждала будущего. Оно не замедлило. Но тут отступление.
В ссылке («навечно», но прожила там семь лет) я не писала, «Руин» не трогала, огород отнимал силы (об этих годах в моих «Сибирских рассказах»). С 1957‑го начала «Воспоминания» (в 1959‑м реабилитировалась). Растила двух внучек, учила их языкам. В 1968–1969 годах переписала «Руины» на большие листы крупным почерком. Только в 1972‑м, когда младшей внучке было пятнадцать, у меня выпало свободное время, и я раскрыла рукопись, которую не перечитывала с 1941‑го. Я сказала себе: «Перечти!» Перечитала и одобрила. Написала и вставила в «Руины романа» новые главы – вместо выкуренных. И вновь стал «Amor», и дожил до нынешних дней.
Вместо пролога
Сумерки падали, медленно обволакивая стройку тою глубиной предвечерней синевы, о которой так точно сказал Байрон: the clear obscure («светлый сумрак»? – по-русски).
Отложив рейсшину и ватман, высокий человек в спецовке встал. Его голубые глаза веселились. На часах было шесть.
– Как, «спуск флага»?! Евгений Евгеньевич, уже?
– Объявляю «спуск флага», – церемонно и патетично возгласил тот и широким движеньем длинной руки распахнул дверь из бюро в соседнее помещение… Мигнув, электричество погасло. Так в последние дни бывало часто – что-то чинили на электростанции. Спорили, пить ли чай впотьмах или зажечь лампу, браня на чём свет – монтёров. Узнавали друг друга по голосам. Срочная работа на гидростанции X-строя сегодня задлилась. Засветлевшие на фоне тёмных стен окна вспыхнули абрисом далёких белков, серебрящихся фоном весенней долины, тонущей в синих сумерках.
– Знаете, товарищи, что я услыхал сегодня? Как нас называют? – сказал тот же человек. – Нашу проектную группу? «Дворянское гнездо»… Здорово?
– Где, на вахте? – отвечала средних лет женщина. – Или в зоне?
– Ника, вы возвышаете уровень наших вахтёров! Неужели вы думаете, что они читали Тургенева?
– А вы знаете, Евгений Евгеньевич, где я – это довольно интересное совпадение, – где я читала недавно это самое «Гнездо», притом – по-немецки? Ни за что не догадаетесь! В Бутырках! «Das Adelsnest». В чудесном переводе!
– Что вам, как специалисту!..
– Бросим о прошлом. Моё будущее, дай бог, чтоб было – арифмометр… – ибо не знаю прочности нашей группы. Сейчас придёт Мориц с – опять срочной работой!
– Мориц – в Управлении, – отозвался у окна сидящий, наклонённый над рейсшиной молодой человек. – Он занёс работу и ушёл.
– Отлично, – сказала женщина, – я пока постараюсь докончить вчерашний перерасчёт, – так устала вчера, могла ошибиться…
– По десять часов считая – очень просто… – Евгений Евгеньевич обернулся к той, которую назвал Никой. – Вы, по-моему, сможете отдохнуть за нашим уроком черчения, когда будет свет… – вы рисовали, это вам несколько родная область…
– Но нашему уроку помешает – срочная…
– Да, к сожалению, помешает…
Лунный луч пересёк комнату, чертёжные столы. Была весна 1938 года. Евгений Евгеньевич сел на стул у чертёжного стола. Горела свеча. Ника села рядом.
– Продолжим?
– Мы остановились на куклах, не так ли? Я очень любил играть в куклы…
Шаги по мосткам. Дверь распахнулась. Метнулись электрофонари в руках входящих людей. Зычный голос крикнул:
– Поверка! Встать! Тут пересчитаем!
При свете фонариков и свечей люди становились в ряд. Два вахтёра что-то отмечали в своей записи, прикреплённой к дощечке. И уже выходили, кидая дверь и тени, скользящие по стёклам.
Евгений Евгеньевич снова раскрывает, как книгу, рассказ:
– Я очень любил играть в куклы! И больше всего меня прельщали не сами куклы, а аксессуары кукольного обихода. Мебель, посуда… У меня была крошечная лампа с матовым абажуром, молочно-белым, зажигавшимся, как игрушечная луна. И я, как Гулливер в стране лилипутов, жил среди этих драгоценных предметов рядом со скучной жизнью взрослых, скрывая от них им непонятный накал моей мальчишеской жизни, за которую они – узнай они её – стали бы, может быть, даже преследовать меня – за неестественное моему полу и возрасту времяпрепровождение. Эту микроскопическую лампу я любил, кажется, больше всех тех таинственных сокровищ, она была для меня не менее реально-волшебна, чем лампа Аладдина, о которой повествовалось в толстой книге.
Дверь снова с шумом распахнулась: на фоне слабо освещённой двери – в соседней комнате тоже горела свеча – стоял небольшой человек в короткой меховой шубке. Мальчишеское было в нём, в его позе – на чей-нибудь материнский взгляд, и именно в том, как стоял, с таким независимым видом, исключающим даже тень интимного отношения к себе. Он снял шапку, голова оказалась – или так причудилось от стоявшей сзади свечи, обводящей её светом, – седой. Снял, повесил на вешалку шубу и вернулся неожиданно худым, элегантным человеком во френче, бриджах, гетрах. «Мориц!» – отозвалось в Нике.
И только тогда заметила, что перестала слушать Евгения Евгеньевича, – но тотчас же поняла, что рассказчик прекратил рассказ.
– Давно погасло электричество? – спросил вошедший громким низким голосом, чуть резковато, по-французски произнося «р». – Свет сейчас будет, я заходил! Виктор, – бросил он в глубину комнаты, – нам надо с тобой просмотреть твои чертежи! Раздел докончен? Медленно, медленно… Завтра – последний срок!
– Свет! – крикнул Евгений Евгеньевич, вставая.
Рейсфедер с туго зажатой каплей сиены только готовился начать вдоль рейсшины свой ослепительно острый путь, когда электричество снова погасло.
Тогда раздался тихий, счастливый смех Ники.
– Это я захотела, чтоб снова темно, – шепнула она, наклоняясь над плечом Евгения Евгеньевича, и – уж совсем тихо, чтобы не услышали другие: – Чтоб дослушать!
– Прямо Вивиана какая-то, – шутливо вздохнул тот, в полутьме вытирая рейсфедер.
Ника наслаждалась:
– Слышите, как сверчок ворчит? И откуда здесь сверчки?
– Безобразие! – неистовствовал Мориц, зажигая свечу. – Срывают работу! Я им покажу, как нас оставлять без света!
В эпической позе Евгения Евгеньевича, сидевшего, скрестив на груди руки, вытянув длинные ноги, откинувшись на спинку стула, – женский глаз уловил подобие вызова. Эти два человека с трудом выносят друг друга! Но сдержанность Евгения Евгеньевича делает невозможным – эксцессы! Она угадывала. Дело было сложнее: в нерадении его не мог упрекнуть Мориц, он просиживал глубоко в ночи над своим изобретением, но то безразличие, может быть, напускное, которое проявлял к погашению света, не могло не раздражать Морица.
– Представитель едет утром! – прозвучало угрозой. – Сейчас приведу сюда этих сукиных сыновей…
Пили чай при свече.
Кто-то зевнул устало.
– Кого он сюда приведёт?
– Да монтёров, кого… Чай остыл! Кто не пил ещё?
– Безобразие! в самом деле… Ночь из-за них опять придётся сидеть! Только развернули с ним чертёж…
– Рвёт и мечет! Это характер такой!
– Опять срочная работа! – вздохнул кто-то уставший.
– У Морица всегда срочная работа! Не умеет спокойно работать!
– Рассказывать будем, Евгений Евгеньевич? Скорее! – звала из соседней комнаты Ника. – Я подложила в печь дров, уютно…
– А начальник-то наш так и не кушал, – по-стариковски сетовал дневальный Матвей, старичок с Урала. – Зашёл я к нему – как поставил на стол, так и стоит… Туда шёл, встренулся мне. Я им сказывал – ужин, мол. Не слушает! Без пищи живёт человек!