18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анастасия Гор – Сказания о мононоке (страница 8)

18

– Здравствуй, папа.

Кёко следовало бы поспешить, но пробегать впопыхах мимо домашнего алтаря, не воздав почести, ей не позволяла совесть. Она невольно замедлила шаг, рефлекторно поправила мисочки с рисом, солью и саке, стоявшие возле дощечки с выгравированным каймио отца, посмертным именем, и там же протёрла рукавом маленькое зеркальце. Больше её отец не ходил в далёкие странствия и не оставлял своих дочерей и жену – он всегда был рядом, как и другие предки рода Хакуро. Подношения для них, ещё тёплые, свежие, стояли на полке.

«Вот как заканчивают свою жизнь оммёдзи, – сказала ей тогда Кагуя-химе, когда гонец вложил им в руки письмо. Она узнала его незамедлительно по особой белой бумаге и красному воску. – Всего два исхода, и оба полны страданий».

В том письме, извещающем о смерти Хакуро Акио во время одного из обрядов изгнания, даймё, которому он пытался помочь, обещал доставить его тело «в облагороженном, посильно исправленном виде» через неделю.

Тогда Кёко впервые задумалась, как же сильно Кагуя-химе, должно быть, ненавидит оммёдо. Оно отнюдь не всегда отбирало жизнь мгновенно – порой оммёдо делало это даже медленнее, чем любая болезнь. И непонятно, что лучше: быть плохим экзорцистом и умереть от того, что один из мононоке сломал тебе позвоночник, как то случилось с отцом, или быть экзорцистом хорошим и просто растратить своё ки настолько, чтобы лишиться движения, слов и даже мыслей. Именно второе и произошло с Ёримасой несколько лет назад.

Половицы скрипели по всему дому, но там, где располагалась дедушкина спальня, они щебетали. То были «соловьиные» полы, созданные одним из мастеров давно минувшей эпохи. Мелодия звучала, как флейта, а Ёримаса очень её любил, каждый раз спрашивал, кто там идёт, если слышал. Кёко до сих пор не привыкла, что в его покоях теперь царит тишина.

– Аояги, присмотри за дедушкой сегодня, – бросила ей Кёко на ходу, когда та вынырнула из-за угла с подносом. Минуло почти семнадцать лет, а они словно только догнали друг друга, выглядели теперь ровесницами и походили на сестёр даже больше, чем Кёко походила на Сиори или Цумики. В том же воздушно-розовом кимоно, которое никто никогда не стирал, но которое никогда и не пачкалось, и с тем же самым ответом на устах, Аояги поклонилась ей:

– Ива. Ива.

Язык её Кёко так и не открылся, но теперь, чтобы добиться повиновения, ей даже не требовалось соединять указательный палец со средним. Семейный сикигами, наследуемый по старшинству и крови, слушался её тем лучше, чем старше она становилась. По крайней мере, так думала маленькая и наивная Кёко. Умная и взрослая Кёко же знала: Аояги теперь служит ей, потому что больше не нужна Ёримасе. Сикигами умирающим ни к чему.

Гэта Кёко звонко стучали по выложенной галькой тропе, разрезавшей двор Хакуро на две половины, а затем также застучали по мосту под ивами, стволы которых оплетали симэнава – тугие соломенные верёвки с бумажными талисманами, знаменующие то, где берёт своё начало и конец священная земля. Кёко без раздумий её покинула, и ветер, удушливый и знойный, закрутил её несобранные волосы у неё же перед лицом. К тому моменту как Кёко взобралась на крутую покатую гору к главному храму через рощу глициний и гинкго, косоде висело на ней, влажное от пота и тяжёлое, как банное полотенце, а барабаны у храмовой сцены вовсю стучали.

– Кёко, у тебя всё хорошо?

Приставкой «химе» к имени в простонародье величают не иначе как писаных красавиц, и Кагуя определённо была одной из них, причём отнюдь не только ликом. Даже если бы Кёко вдруг заартачилась и стала отрицать, что рот её мачехи, розовый и пухлый, похож на лепестки сакуры, а волосы – на лисий мех, прямо как у самой Инари, ей бы всё равно совесть не позволила сказать, что Кагуя-химе не была доброй. Пожалуй, даже добрее, чем Кёко того заслуживала. Вот и сейчас она лишь покачала головой удручённо, когда Кёко, даже не удосужившись прополоскать рот на входе в храм и поклониться, в спешке влетела во внешнее святилище.

– Не волнуйся, ты почти не опоздала. Сделай глубокий вдох и приложи к щекам медную тарелку. А то все решат, что ты подхватила простуду.

И ни слова о том, в каком растрёпанном виде она примчалась, и ни вопроса, где была, если не в своей комнате, ведь в храм семье положено отправляться вместе, рука об руку. Пока Кёко, пристыженная одной лишь её учтивостью, молча выполняла наказ – держала у лица холодную посуду, чтобы её кожа вспомнила, что она вообще-то мертвенно-бледная и никогда в жизни не была такой красной, даже после онсена, – Кагуя-химе закончила жечь ароматические палочки, поставила их вместе с липкими комочками риса на алтарь под золотыми амулетами и поднялась с колен.

Ещё двое незнакомых Кёко мико дожидались команды под навесом. Сами тонкие и изящные, но щёки круглые и надутые, потому что сдерживают смех. Кёко, понимая, что насмехаются над ней, только отвернулась. Она не то что на мико, но и на девицу была не очень-то похожа. Не растила всю жизнь волосы, а стриглась под камуро[23], как делали издревле все экзорцисты. Носила только кимоно, приближённые к ярко-жёлтому цвету оммёдзи, даже не следила за модой и сезонами, когда пора надевать узор из лотосов к лету, а когда – осенний, с кленовыми листьями. Пожалуй, больше всего Кёко не любила кагура по двум причинам: вот из-за таких мико и потому, что кагура – это танец. Кёко не создана для танцев – она создана для того, чтобы быть оммёдзи. Почему никто этого не видит?

Пока Кёко остывала, барабаны на улице разошлись, загремели так, словно звали не мико, а самого бога бурь. Даже щипцовая крыша дрожала от грохота, того и гляди посыплется малахитовая черепица. Несмотря на то что то был главный и единственный в городе храм Идзанами, выглядел он обычным, даже непримечательным. Уж точно скромнее, чем храм того же Сусаноо, возведённый из чёрного оникса на самой высокой горе, или храм Инари, сплошь и поперёк засаженный золотым ячменём. Возможно, потому что «Идзанами есть земля», как говорили каннуси, но Кёко слабо представляла себе верховное божество, которому бы пришлись по вкусу бревенчатые постройки, похожие на сарай, и пустой рис в качестве подношений. Зато здесь было много офуда, даже больше, чем в домах экзорцистов. Прямо как сегодня на кладбище.

– Девочки, пора. Да узрит Идзанами наш танец!

Бубенцы судзу, браслеты с которыми сёстры-мико вскинули вверх, рассмеялись в лицо Кёко вместо самих служительниц. Удивительно, как легко их перезвон затмил громогласные барабаны, сделал их совершенно невзрачными на своём фоне. Этот звук Кёко любила, а тяжесть гохэя – бамбукового жезла, украшенного двумя лентами, – напоминала ей тяжесть меча. Кагуя-химе перекатывала в пальцах такой же, и вместе они двинулись из внутреннего святилища к уличной сцене. Пионовидный красный бант оби, завязанный за её спиной, резко контрастировал с лаконичной церемониальной одеждой.

«Понабралась привычек у благородных господ, потому что уже давно не мико», – судачили все, кто не знал истинной причины.

А знала её здесь только Кёко.

«До сих пор прячет живот, а ведь тот уже как маленькая дынька».

Кёко незаметно придерживала Кагуя-химе, когда та поднималась у алтаря, под локоть. Точно так же она придержала её и когда та спускалась, чтобы, покинув святилище во главе их труппы, взойти на сцену и застыть там, возведя к небу гохэй, не двигаться и, кажется, даже не дышать, пока не запоёт флейта.

«Выше, Кёко, – мягко журила её Кагуя-химе во время репетиций в детстве, когда у той возникал соблазн бросить вниз затёкшую руку и либо сбежать, либо расплакаться. – Тянись так, будто на твои пальчики вот-вот сядет синица. Она красивая-красивая, ниспосланная самой Идзанами. Тянись, чтобы коснуться крыльев матери всех матерей».

И Кёко каждый раз тянулась, вопреки боли в мышцах и кипящей в ней злости: из неё неотступно пытаются воспитать мико, а не экзорциста. Она утешала себя тем, что так закаляет тело, развивает пластичность, которая непременно пригодится ей позже, когда она возьмётся вместо гохэя за меч. И нет, дело вовсе не в том, как Кагуя-химе смотрит на неё, когда она слушается – точь-в-точь так смотрела бы мать. Той у Кёко не было, она истекла кровью из лона, что не смогло породить даже живое, породило лишь мёртвое. И всё-таки…

Почему-то Кёко танцевала тогда. И продолжает танцевать до сих пор.

«Выше, Кёко», – сказала она самой себе, но почему-то снова голосом Кагуя-химе, и выпрямила спину, расправила плечи, заводя руку высоко-высоко, так, чтобы удерживать гохэй буквально на кончиках пальцев, заставить его парить в воздухе отдельно от тела, а бумажные ленты – реять, несмотря на отсутствие ветра. От него сцену хорошо заслоняли спины тех, кто в несколько рядов сидел на татами и, не моргая, лицезрел потеху для ками. Танцовщицы подражали богам, создавшим кагура, но вот окружали их по-прежнему люди.

Купцы и ремесленники, паломники и живописцы, чиновники, что исполняли в Камиуре поручения сёгуната, и даже несколько самураев, сопровождавшие их, нарочито рассаженные так, чтобы создать собой «ложе», защищённое от простолюдинов. Все они были здесь, разодетые, кто во что: чиновники – в богатых кимоно из шёлка южных провинций, остальные – в застиранных юкатах или в парадных неброских хомонги. Выбритые лбы самураев блестели от пота, а причёски всех дам напоминали покрытые воском ракушки, забранные на затылке по столичному образцу, который пришёл в этом году на смену длинным чернявым косам. С краю, в самом последнем, пятом ряду, сидели несколько юношей, которых можно было принять за девушек: лбы тоже выбритые, но прикрыты косынками, и кимоно сплошь женские, с глубокими рукавами – то актёры театра кабуки, наверное, пришли посмотреть, есть ли, что позаимствовать для спектакля.