Анастасия Дробина – Мы странно встретились (страница 42)
«Милая моя (зачеркнуто), дорогая (зачеркнуто), уважаемая (замазано так, что еле прочитывается), любезная Софья Николаевна! Если Вы читаете это письмо, стало быть, сведения, полученные мной, верны, Вы у Гольденберга, а Гольденберг в Ярославле. Простите за ужасный почерк и помарки, я очень спешу, поскольку рано утром мне надо быть в дороге. Я избавился от своего купца еще три месяца назад и все это время пытаюсь разыскать Вас. Мне известно, что Чаева в городе вы не нашли, я и сам долго не мог его обнаружить, а сведения, полученные от братьев-актеров, весьма противоречивы. Нас с Северьяном занесло даже в Москву, но и там не нашлось Вашего следа. К счастью, я нашел Вашу уважаемую сестрицу, сумел расположить ее в свою пользу и вымолил этот адрес. Надеюсь в скором времени быть в Ярославле и иметь удовольствие видеть Вас на сцене. Видимо, я более тщеславен, чем это позволительно: приятно думать, что я не ошибся в Вас и Вашем таланте. Уверен, Вы еще будете блистать в ролях Катерины и Офелии (в этом месте Софья улыбнулась сквозь невесть откуда взявшиеся слезы), а я буду скромно сидеть в бельэтаже с букетом, а позже — хвастаться тем, что знаком с Вами. Понимаю, что поведение мое слишком дерзко, что невежливо напоминать Вам о том, что Вы, скорее всего, мечтаете выбросить из памяти… Но все же не могу забыть Вас в том проклятом, богом забытом деревенском кабаке, который Вы осветили своим появлением и своей песней. И наш ночной разговор на берегу реки тоже останется у меня в памяти очень надолго. Поверьте, тогда я переживал одни из лучших часов в моей жизни. И даже сейчас, столько месяцев спустя, воспоминания эти свежи и приносят радость. (Здесь несколько строк замазаны немилосердно и совсем невозможны для чтения.) Прощайте, Софья Николаевна, и ждите меня в Ярославле. Через несколько недель, если поможет Бог и Северьян не влезет в очередную историю, я прибуду для встречи с Вами, которой жду всем сердцем. Надеюсь, послание мое не оскорбило Вас и не показалось слишком бесцеремонным и vulgaire. Как бы то ни было, оно искренне. Остаюсь Владимир Черменский, ваш преданный друг».
Закончив читать, Софья медленно положила письмо на постель и сжала голову холодными пальцами. Сердце, казалось, успокоилось немного и уже не бухало в висках, как чугунная баба, а трепетало мелко-мелко под горлом, словно зажатая в кулаке стрекоза. Лицо было мокрым от слез, и Софья, вытирая их, невольно засмеялась: о чем она, глупая, плачет? Ведь все же хорошо… чудесно… Владимир… Он приезжает, и она больше не будет одна! Схватив письмо, она вновь прочла его от начала до конца, потом — еще раз, уже медленнее, всматриваясь в каждое слово, словно ища в нем другой, тайный смысл, и особенно тщательно разглядывая вымаранные места.
А потом ее словно ножом пронзило, и она, вздрогнув, схватила в руки другое письмо. Катя, господи, Катя… Хороша сестрица Соня, в сердцах выругала она себя, — получила письмо от кавалера и про все на свете позабыла, а тут такое… Сердце снова застучало, но уже тяжело, беспокойно, и, во второй раз вчитываясь в строки письма Анны, Софья чувствовала, как тревога стремительно заполняет душу. Как же быть, маятником отдавалось в висках, как же быть, что же делать?
За окном давно наступила ночь, утихла и улеглась метель, в очистившемся черном небе взошел месяц, заигравший голубизной в прозрачных узорах на окне. Марфа улеглась спать, поворчав напоследок что-то насчет ужина, к которому барышня даже не притронулась. Верная девка явно была обижена тем, что Софья не показала ей писем и ни словом не обмолвилась о написанном в них, но Софья знала: стоит Марфе узнать о случившемся, и причитаний со слезами хватит до утра. В спящем доме наступила тишина. Месяц посветил в окно и ушел, вместо него появилась звезда, блестевшая в ледяном зимнем небе так пронзительно и ясно, словно была одна на всем свете, а Софья все сидела на кровати, поджав под себя ноги и закутавшись в шаль. Снова и снова пробегая взглядом то одно, то другое письмо, она время от времени опускала листок бумаги и смотрела в синее от света звезды заиндевевшее окно, и ее лоб то болезненно морщился, то разглаживался, а на губах появлялась слабая, словно затуманенная, улыбка. Уже утром, когда звезда давно закатилась, но было еще по-зимнему темно, скрип сверчка за стеной смолк, и Софья заснула — не раздеваясь, не расстелив постели и подсунув под щеку кулак с зажатым в нем письмом Владимира.
Во сне ей виделись давно покинутая Грешневка, комнаты родного дома, Анна, Катя — веселые, смеющиеся, беззаботные, какими Софья их и не знала никогда, — и Владимир, стоящий перед ними в раннем свете встающего солнца и весело читающий любимые Софьины стихи:
Это был ясный, радостный сон, каких Софья не видела с самого детства, и поэтому, открыв глаза, она сразу же вспомнила о письме и со страхом подумала: было ли оно или это тоже отрывок сна? Но письмо было здесь, в ее руке, смятое, залитое ночными слезами, и Софья сразу же перечла, улыбаясь, первые, местами перечеркнутые, несмелые строки: «Любезная Софья Николаевна…»
Марфа в переднике возникла на пороге гневным ангелом.
— Встали, стало быть? Проснулися? Не емши ни пимши бумажки читают. А сколько часу, ведаете?
— Нет… — блаженно потянулась Софья, откидываясь на измятую подушку и глядя на Марфу счастливыми и сонными глазами. — А что, поздно?..
— Поздно?! — вскипятилась Марфа. — Да уж пятый час! Темнеть начало! Из театра за вами дважды спосылали, так я насмерть на пороге встала — не пушшу, говорю, почивает, измотавшись вчерась, да и…
— Ой! Боже мой! — Софью словно пружиной сбросило с кровати. Спрыгнув на пол, она бестолково заметалась по комнате, хватая то платье, то ботинки, то еще непросохший со вчерашнего дня пуховый платок. — Боже мой, Марфа! Премьера! Офелия! Господи, я опаздываю! И роль не прочитана… Марфа, черное платье давай! Живее, живее, как ты копаешься всегда!
— Вот-вот… Вам бы только скакать… — Марфа тяжело топала по горнице вслед за барышней, ловко подсовывая ей нужные вещи и на бегу затягивая шнуровку. — Что, кушать, стало быть, опять не станете? Вот помяньте мое слово, так в омморок и падете посреди этой вашей Афельи ногами вверх, кому хорошо будет? Да хоть ситный в карман суньте, мягенький, в тиятре сжуете! Да на улице есть не смейте, застудитеся! Да что ж это за наказанье небесное, сейчас и умчалась, как ветер вольный!
И действительно, Софья была уже за дверью: только белый платок промелькнул под окном, да скрипнул снег в палисаднике под быстрыми ногами. Марфа вздохнула, села, подняла с пола упавшие листки писем и долго, сердито разглядывала их, поворачивая и так и эдак. Затем сердито сплюнула, проворчала: «Вот ведь коровища безграмотная, дура…», сунула оба письма за пазуху и, накинув шушун, пошла к жившему через два дома дьячку. Все, что касалось ее барышни, Марфа, по ее собственному глубокому убеждению, должна была знать от начала и до конца.
До самого театра Софья бежала сломя голову. Прохожие удивленно уступали дорогу, видя несущуюся навстречу взбудораженную юную особу с зелеными безумными глазами, в сбившемся на затылок платке и распахнутом полушубке, из-под которого виднелось кое-как застегнутое платье. Театр был уже ярко освещен изнутри, возле подъезда стояло несколько экипажей, огромная афиша, гласившая: «Гамлет, принц Датский. В главной роли — Снежаев-Бельский, в роли Офелии — Софья Грешнева (дебют)», собрала около себя группу оживленно болтающих людей. Краем глаза Софья заметила нескольких известных в городе рецензентов, но ей некогда было даже испугаться: времени оставалось в обрез. К счастью, никто не узнал в ней сегодняшнюю дебютантку и не обернулся вслед.
— Творец небесный! Слава богу! Наконец-то! — сердито закричал Гольденберг, когда запыхавшаяся, растрепанная Софья возникла на пороге уборной. — Софья Николаевна, неужто вы так жаждете моей погибели?! Полчаса до подъема занавеса, что же вы делаете?! Дважды посылали гонцов, Снежаев чуть лично не побежал!
— Про… простите… — едва выговорила Софья, падая прямо в полушубке на табурет и запрокидывая голову, отчего небрежно связанный узел ее волос распустился окончательно и отдельными каштановыми прядями устремился к полу. — Я… Я проспала…
— В день своего дебюта?! — поразился Гольденберг, забыв даже о своем гневе. — Ну уж, девочка моя… Себе такого даже Сара Бернар, вероятно, не позволила в свое время! А, впрочем, бог с ней, с Бернар, у нее свой антрепренер, пусть он и беспокоится… Гримируйтесь! Одевайтесь! Причесывайтесь! И хотя бы для приличия распойтесь, я в обморок сейчас упаду!!!
— Слушаюсь, ваше благородие! — браво ответила чуть отдышавшаяся Софья, сбрасывая полушубок на руки вбежавшей девушки-костюмерши. Сейчас, уже оказавшись в театре и поняв, что ничего не погибло и премьера состоится, она разом успокоилась. Забытое дома письмо Черменского незримо было с ней, в глазах стояли выученные за ночь наизусть строки, голос, полузабытый голос звучал в ушах: «Любезная Софья Николаевна…» Что рядом с этим были грядущая премьера, набитый публикой зал, рецензенты, собственная бесталанность, в которую Софья веровала непоколебимо, неизбежный провал, свистки и даже увольнение из труппы? «Да бог с ними… — спокойно и даже радостно подумала она, освобождаясь от плохо зашнурованного Марфой платья и облачаясь в полупрозрачный, довольно пыльный по причине долгого висения в гардеробной наряд Офелии. — Не сама я себе эту роль выпросила. Уволят — пойду с Марфой в ателье, попрошусь в белошвейки, только и всего».