18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ана Хедберг-Оленина – Психомоторная эстетика. Движение и чувство в литературе и кино начала ХX века (страница 7)

18

Такой взгляд на психику уже был свойственен «Рефлексам головного мозга» Сеченова и выкристаллизовался в аксиому в позитивистской психологии Бехтерева. По словам Бехтерева,

для объективной психологии, которую можно было бы назвать психорефлексологией мозговых полушарий, термины произвольный и непроизвольный, сознательный и бессознательный утрачивают всякое значение60.

Хотя Бехтерев признавал ценность фрейдовского метода «очищения исповедью», а Павлов задействовал клинический случай Анны О. в разработке собственной концепции невроза, между российскими рефлексологическими школами и психоанализом был существенный разрыв61. Советская историография впоследствии вообще не будет признавать какого-либо диалога между этими двумя течениями. Хотя некий диалог имел место, действительно, трудно отрицать, что российский подход, сосредоточенный на нейрофизиологии, а не на символических представлениях, был более созвучен механистическому взгляду на психику. В этом качестве рефлексология в итоге и была включена в утопические программы нового социалистического государства. К слову, тоталитарная версия «фрейдистского марксизма» также чуть не стала теоретической платформой для создания Нового человека в России 1920‑х годов. Троцкий пропагандировал фрейдомарксизм, призывая к полному изгнанию всего хаотического и спонтанного из человеческой психики – своеобразный экзорцизм бессознательного62. Рефлексология с тем же усердием утверждалась большевистской идеологией как способ завоевать и оптимизировать человеческие рефлексы. Дисциплинирующий пафос явно не был главной идеей научных публикаций Павлова и Бехтерева, хотя их советские последователи во многих прикладных областях, таких как криминология или детское воспитание, действительно занимались практиками, достойными пера Энтони Бёрджесса в «Заводном апельсине»63.

Вообще, отношения научных учреждений с властью – это весьма сложный вопрос, и даже в контексте сверхполитизированной атмосферы раннего советского государства было бы ошибкой считать работу всех психофизиологических лабораторий подчиненной зарождающемуся авторитаризму. Взять хотя бы Центральный институт труда, подробно обсуждаемый в третьей главе: это одновременно место, где разворачивалась высокоидеологическая, вертикально выстроенная программа Алексея Гастева по улучшению моторных навыков рабочих с помощью повторяющихся тренировок, и колыбель перспективных исследований Николая Бернштейна по биомеханике, выявивших способность человеческой двигательной системы человека к самокоординации и заложивших основу современным теориям воплощенного познания64.

Чтобы ярче проиллюстрировать то, каким образом нефрейдистский, позитивистский подход к функционированию разума и тела мог вдохновить одновременно утилитарные социальные практики – с их призывом к максимальной эксплуатации и дисциплине – и нонконформистские, стремящиеся к свободе эксперимента в искусстве, стоит обратиться к наследию Хуго Мюнстерберга. Этот германо-американский ученый прежде всего известен как основоположник психотехники, применивший знания психофизиологии для таких утилитарных задач, как проверка профпригодности, дизайн коммерческой рекламы, криминалистика и т. д. С другой стороны, его исследования, научно-популярные публикации и преподавательская деятельность привлекли внимание широкого круга американцев к таким феноменам, как кинестетическая эмпатия и сенсомоторные аспекты восприятия. Его идеи проникли в модернистские эстетические теории, питая зарождающийся в то время современный танец и абстрактное искусство в США65.

Мюнстерберг-психолог был гораздо ближе к Бехтереву и Павлову, чем Фрейд. Он полагал, что залог успешного излечения психиатрических пациентов кроется в перенаправлении «психомоторных процессов» в их мозге66. Он считал, что избавить пациентов от зацикливания на патологических мыслях и действиях можно не только путем гипноза, но и в обычном состоянии бодрствования, и поэтому пытался помочь им «усилить мысли, противоположные тем, что порождают проблемы»67. Известен афоризм Мюнстерберга из книги «Психотерапия» (1909), где он отвергает идею ид, провозглашая: «Вся эта история про подсознательный ум сводится к трем словам: нет такого ума»68. Вместо изучения бессознательного как такового он ставил вопрос о том, что вообще считается сознанием, указывая, насколько узка и изменчива сфера нашего внимания, способного воспринять лишь малую долю внешних сигналов и внутренних процессов69.

Мюнстерберг подхватывает метафору Уильяма Джеймса о сознании как потоке и утверждает, что оно лишено целостности, так как «факты мышления», формирующие содержание сознания в каждый отдельный момент, самоорганизуются автономно70. Следовательно, сознание нельзя приравнивать к чувству самости: его нужно воспринимать не как основу идентичности, но как координированное функционирование внимания, перцепции, памяти и моторных установок, которые поддерживаются неврологическими процессами в мозге71. Различные устройства в лаборатории Мюнстерберга расшифровывали отдельные психологические процессы, таким образом подводя технологический фундамент под его идею сознания как набора функций72. Ярким примером модернистского автора, вдохновившегося этим нефрейдистским подходом к психике, может послужить Гертруда Стайн, одно время учившаяся у Джеймса и Мюнстерберга в Гарвардской психологической лаборатории. Две ее научные работы 1890‑х годов были посвящены автоматизации действий и описывали результаты экспериментов, в которых подопытные читали, писали и чертили ритмические фигуры в условиях постоянного отвлечения внимания73. Это исследование дало Стайн представление об автопилоте – модусе, в котором мы, оказывается, совершаем большинство обыденных действий. По словам филолога Барбары Уилл, американская писательница ценила это состояние «внимательного невнимания» и «безразличной бдительности», освобожденное от субъективных предубеждений, которые обычно появляются под контролем сознания74. Стайн применила этот принцип в своих ранних произведениях, дающих голос безличной «машине под поверхностью сознательной мысли»75. То, как она работает с автоматизмами, глубоко отличается от практик автоматического письма французских сюрреалистов, в большей степени вдохновлявшихся фрейдизмом. Как отмечает Уилл, для нее автоматичность являлась не «механизмом откровения», но способом запечатлеть «гул из эпицентра психической жизни, гуд человеческого мотора»76. Если сюрреалисты практиковали автоматическое письмо как способ взаимодействия с бессознательным «я» во всей его невыносимой аутентичности, то эксперименты Стайн были направлены на то, чтобы отстраненно посмотреть на процессы, совершающиеся в нашем сознании, и задокументировать его повторяющиеся, разрозненные операции.

Пример Стайн прекрасно служит для того, чтобы познакомить читателя с некоторыми ключевыми аспектами культурных экспериментов, которые данная книга выводит на передний план в российском контексте: тенденция к обезличиванию, изучение телесных механизмов без демонизации бессознательного, а также желание запечатлеть следы внутренних процессов в художественной форме – подобно тому, как их записывали и расшифровывали в психофизиологических лабораториях. Стремление американских модернистов выйти за пределы личного и перейти на уровень сознания, на котором сигналы индивидуального «я» – его страхи, желания, расчеты и суждения – станут далекими и неважными, свидетельствует об их интересе к структурным механизмам мышления (вместо того чтобы, как сюрреалисты, разбираться с монстрами, которых порождает сон разума). Выражаясь иносказательно, гул психологических инструментов, регистрирующих процессы внимания и восприятия в психологической лаборатории Мюнстерберга, совпадает с операционным шумом, который Стайн обнаруживает в сознании своих персонажей. Хотя оригинальная эстетика Стайн глубоко отлична от стилей авторов, исследуемых в этой книге, интересно отметить, что в своих теориях футуристического стиха Крученых и Шкловский также делали упор не на индивидуальность лирического образа автора, но на абстрактные, безличные аспекты звучащей речи, такие как моторная динамика вербализации и семантические эффекты, вызываемые конкретными кинестетическими ощущениями.

Русские формалисты изучали телесные нюансы артикуляции для классификации исполнительских стилей поэтов. Режиссеры Лев Кулешов и Сергей Эйзенштейн экспериментировали с векторами движения актеров, располагая их с помощью монтажа в эффектных последовательностях, чтобы произвести определенное, просчитанное воздействие на восприятие аудитории. Эйзенштейн подчеркивал разницу между собственным подходом к бессознательному и подходом сюрреалистов. Он вменял французским коллегам в вину то, что они были зациклены на «содержании бессознательного» вместо того, чтобы пытаться понять законы его «движения», как это делали Джеймс Джойс в «Улиссе» или он сам в своих фильмах77. Если сюрреалисты использовали «подсознательные и автоматические моменты» для самовыражения, то, по утверждению Эйзенштейна, революционные советские режиссеры использовали эти же элементы для того, чтобы «добиться эмоционального, интеллектуального или идеологического воздействия на зрителя»78.