Амор Тоулз – Шоссе Линкольна (страница 10)
— Ты когда-нибудь встречался с профессором Абернэти? — спросил он.
Я улыбнулся.
— Я встречался с сотнями людей в нашей большой стране, со многими на острове Манхэттен, но, сколько помню, не имел удовольствия видеть твоего профессора.
— А, — сказал Билли.
Он помолчал, потом наморщил лоб.
— Еще вопросы? — сказал я.
— Почему ты побывал в сотне городов?
— Мой отец был служителем Мельпомены. Постоянным нашим местом был Нью-Йорк, но большую часть года мы ездили из города в город. Эту неделю в Баффало, следующую — в Питтсбурге. Потом Кливленд или Канзас-Сити. Я даже в Небраске был какое-то время, веришь или нет. Примерно в твоем возрасте — жил какое-то время на окраине городка под названием Льюис.
— Я знаю Льюис, — сказал Билли. — Он на шоссе Линкольна. Между нами и Омахой.
— Серьезно?
Билли отложил книгу и взялся за свой мешок.
— У меня карта. Хочешь посмотреть?
— Верю тебе на слово.
Билли отпустил вещмешок. И снова наморщил лоб.
— Если вы ездили из города в город, как же ты ходил в школу?
— Не все, что стоит знать, собрано под обложками учебников, мой мальчик. Скажем так: моей академией была улица, моим учебником — жизненный опыт, моим наставником — переменчивый перст судьбы.
Билли задумался на минуту, видимо, решая, надо ли принять этот принцип как догмат веры. Потом, дважды кивнув про себя, с недоумением поднял голову.
— Дачес, можно еще вопрос?
— Валяй.
— Кто такой служитель Мельпомены?
Я рассмеялся.
— Это человек театра, Билли. Актер.
Вытянув руку и уставившись вдаль, я продекламировал:
Скажу без ложной скромности: подача была неплохая. Поза, конечно, несколько старомодная, но в «завтра, завтра» я вложил тяжкую усталость, а в «пыльную могилу» — зловещий жар.
Билли обратил на меня свой фирменный изумленный взгляд.
— Уильям Шекспир, из шотландской пьесы, — сказал я. — Акт пятый, сцена пятая.
— Твой отец был шекспировским актером?
— Очень шекспировским.
— Знаменитым?
— Ну, его знали по имени в каждом салуне от Петалумы до Покипси.
На Билли это произвело впечатление. Но потом он снова наморщил лоб.
— Я немножко знаю про Уильяма Шекспира, — сказал он. — Профессор Абернэти называет его величайшим первопроходцем, никогда не выходившим в море. Но о шотландской пьесе он не говорит.
— Неудивительно. Видишь ли, шотландской пьесой театральные люди называют «Макбета». Сколько-то веков назад решили, что пьеса проклята, и назвать ее вслух значит навлечь несчастья на головы тех, кто осмелится ее исполнять.
— А какие несчастья?
— Самые худшие. На самой первой постановке, еще в семнадцатом веке, молодой актер, игравший леди Макбет, умер прямо перед выходом на сцену. Лет сто назад двумя самыми знаменитыми шекспировскими актерами были американец Форрест и британец Макриди. Понятно, американская публика была верна талантам мистера Форреста. Поэтому когда в роли Макбета в театре «Астор-Палас» на острове Манхэттен выступил Макриди, десять тысяч человек устроили бунт, и было много убитых.
Нечего и говорить, Билли был потрясен.
— А почему пьеса проклята?
— Почему проклята! Ты когда-нибудь слышал историю о Макбете? Злодее, гламисском тане? Как? Нет? Тогда подвинься, мой мальчик, и я посвящу тебя в братство знатоков.
Компендиум профессора Абернэти был отложен в сторону. Билли залез под одеяло, я выключил свет — как сделал бы мой отец, приступая к мрачной зловещей истории.
Начал я, натурально, с трех ведьм на пустоши и «пламя, прядай, клокочи». Я рассказал малышу, как Макбет, подстрекаемый честолюбивой супругой, почтил приехавшего короля кинжалом в сердце; и как этот бездушный акт убийства повлек за собой другое, а то — еще одно. Я рассказал ему, как Макбета стали мучить жуткие видения, и его жена стала бродить во сне по залам Кавдора и вытирать призрачную кровь с рук. О, я натянул решимость, как струну, не сомневайтесь!
И когда Бирнамский лес пошел на Дунсинан, и Макдуф, не женщиной рожденный, сразил на поле боя убийцу короля, я поправил на мальчишке одеяло и пожелал ему приятных снов. И уже в коридоре, отвесив легкий поклон, увидел, что малыш вылез из постели, чтобы снова включить свет.
Я присел на кровать Эммета и был поражен тем, насколько пуста комната. Только щербина в штукатурке в том месте, где прежде был вбит гвоздь — и ни картинки на стене, ни плакатов, ни вымпела. Не было ни приемника, ни проигрывателя. Штанга для занавесок над окном, но и занавески нет. Еще бы крест на стене — и готова монашеская келья.
Предполагаю, он мог очистить ее перед отъездом в Салину. Расстаться со всем детским, что там было, кинуть в мусор свои комиксы и карточки с портретами бейсболистов. Может быть. Но что-то подсказывало мне, что это комната человека, приготовившегося уйти из дома, надолго, надолго, с одним вещмешком за плечами.
Свет фар мистера Рэнсома снова обмел стену, теперь слева направо — пикап проехал мимо дома на дорогу. Хлопнула сетчатая дверь, я услышал, как Эммет погасил свет в кухне, а потом в гостиной. Когда он поднялся наверх, я ждал в коридоре.
— Заработала? — спросил я.
— Слава богу.
Он явно испытывал облегчение, но вид был немного усталый.
— Мне страшно неловко — выжил тебя из твоей комнаты. Ты ложись в свою постель, а я посплю внизу на кушетке. Пусть коротковата, но лучше наших матрасов в Салине.
Говоря это, я не надеялся, что Эммет примет мое предложение. Не такой он человек. Но видно было, что ему приятен этот жест. Он улыбнулся и даже положил руку мне на плечо.
— Дачес, все нормально. Ложись там, а я лягу с Билли. Думаю, нам не мешает отоспаться.
Эммет пошел дальше, но через несколько шагов обернулся.
— Вам с Вулли надо переодеться. Он себе что-нибудь подберет в шкафу отца. Они примерно одинакового размера. Вещи для себя и для Билли я уже упаковал, а ты возьми что хочешь из моего шкафа. Там еще пара школьных сумок, можете воспользоваться.
— Спасибо, Эммет.
Он пошел дальше, а я вернулся в его комнату. Слышно было за дверью, как он умывается, а потом идет к брату в комнату.
Я лежал и смотрел в потолок. Самолетиков надо мной не было. Только трещина в штукатурке, вяло огибавшая потолочную лампу. Но в конце долгого дня этой трещины достаточно, чтобы запустить твои мысли неведомо куда. И то, как огибала эта трещина лампу, вдруг напомнило мне излучину реки Платт около Омахи.
Ах, Омаха, я помню тебя хорошо.
Это было в августе сорок четвертого, через полгода после моего восьмого дня рождения.
Тем летом отец участвовал в разъездной труппе, якобы для сбора средств на войну. Шоу называлось «Звезды варьете», но с таким же успехом могло называться «Кавалькадой бывших». Начинал его жонглер-наркоман, которого пробирала трясучка ко второй половине номера, за ним выходил восьмидесятилетний комик, забывавший, какие анекдоты он уже успел рассказать. Отец выступал с попурри из знаменитых шекспировских монологов — как он именовал его, «Двадцать две минуты мудрости на всю жизнь». В бороде большевика, с кинжалом за поясом, он медленно поднимал голову и взглядом искал на правом балконе первого яруса царство высших идей. И начинал: «Но что за свет мелькает в том окне?..», «Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом…», «Как знать, что нужно? Самый жалкий нищий в своей нужде излишком обладает…»