реклама
Бургер менюБургер меню

Амирхан Еники – Повести и рассказы (страница 4)

18

Солнце уже клонилось к западу, но жаворонки, как будто не насытившись дневным светом, поднялись ещё выше, беспрерывно и ещё протяжнее и яростнее распевали и распевали. Мир широк, широк, широк, ой-ой-о-ой! Земля и небо спокойны, пусто и грустно… очень грустно мне!.. Ничего не могу с собой поделать. Перед глазами лицо матери, глядящей на сына из-за самовара, и я в душе начинаю плакать. Хочется кому-то погрозить кулаком и крикнуть: она ведь не уродливая, она красивая, красивая, красивая, мама Бадретдина!

На один только час

В двух километрах от деревни вдоль пологого склона холма проходит железная дорога. Если смотреть из окна дома Галимджана-абзый[7], стоящего почти у околицы, можно увидеть спрятанные между старыми ивами маленькое здание станции из красного кирпича и аккуратные, выкрашенные в жёлтый цвет строения с красными крышами. Протянувшиеся по обеим сторонам станции несколько рядов путей часто бывают свободными; только в том или другом тупике грустно стоит, как будто забытый, одинокий вагон… Иногда на этих путях останавливаются длинные эшелоны… И когда двери их вагонов открываются, оттуда выпрыгивают люди и начинают туда-сюда ходить.

А бывает, что вагоны остаются закрытыми, и тогда они выглядят, как соединённые ниткой игрушечные вагоны: кажется, их чёрные колёса, лёгкие и тонкие, лишь коснутся земли, тут же и покатятся.

Чёрный паровоз выглядит издали как скаковой жеребец, очень красивый, энергичный, смелый, он с каждым фырканьем распространяет по воздуху ровные ряды белых облаков. Жена Галимджана-абзый Марьям-абыстай[8] любила смотреть на спрятанную под ивами низенькую красную станцию, с обеих сторон которой тянулись пути, похожие на серебряные вожжи. Раньше у неё не было такой привычки. Она, вместе с женщинами из близлежащих деревень, приносила яйца, молоко, масло и, расхваливая всё это по-татарски, старалась продать пассажирам, а когда лукошки и бутыли опустошались, в приподнятом настроении спешила домой, к своему старику. Словом, у неё никогда не возникало желания смотреть на станцию, на поезда, всё это было что-то давно привычное… А когда началась война, три её сына, сев в красные вагоны, уехали в сторону запада, на фронт. Марьям-абыстай считала, что когда-нибудь они в таких же вагонах вернутся по этому же пути и сойдут на этой маленькой станции.

И вот она пристрастилась с переполненной тоской душою, или просто в минуты беспричинной печали, стоять и смотреть на железную дорогу.

Долгое время станция бывала пустой, ни с одной стороны не появлялись поезда. Марьям-абыстай, стараясь подавить поднимающуюся из глубины сердца безнадёжность, тихо вздохнув, отходила от окна. Иногда она видела эшелоны, идущие вдоль холма. Солнце глядит на холм, и в сторону деревни падают большие косые тени от маленьких красных вагонов, и эти отделённые друг от друга ровными участками света косые тени быстро бегут по зелёной траве, а вдоль рельсов несётся, не отставая от лёгких чёрных колёс, этот пёстрый свет. Вот из маленькой латунной трубы приближающегося паровоза вдруг заклубился белоснежный пар и быстро поплыл вслед за ним, оставляя в воздухе над поездом едва различимые мелкие колеблющиеся волны… А через некоторое время в уши Марьям-абыстай влетает звук долгого крикливого гудка. Она не в силах слушать этот звук хладнокровно, он проникает ей прямо в сердце, и она, как заколдованная, не может оторвать от поезда своих глаз. Она долго сквозь слёзы, наполнившие туманом глаза, наблюдает, как поезд подходит к станции, как бесшумно, неторопливо останавливаются вагоны, как из поезда выходят люди, и ожидает, что кто-нибудь направится по дороге в деревню. Ведь всё же когда-нибудь один из её трёх сыновей сойдёт с поезда и пойдёт по деревенской дороге! Она ведь, глядя из этого окна, первой увидела возвращение с фронта нескольких односельчан.

А сегодня состояние Марьям-абыстай было не очень хорошим. Всё её тело отяжелело, голова как в тумане, а руки и ноги обессилели. Однако она, несмотря на это, привыкла вставать рано. Из-за того, что старик и сноха Камиля уходят на полевые работы, она каждый день, поднявшись раньше них, старается как положено проводить членов своей семьи. Пока Камиля сходит за водой и подоит корову, уже казан стоит на огне, картошка сварена и самовар вскипел.

Вот и сегодня так, когда старик и сноха, выполнив свои обязанности во дворе, вернулись в дом, несмотря на её плохое самочувствие, всё было готово к чаю. На столе уже шумит самовар, как будто сам для себя напевая что-то, посередине стоит большой табак[9], наполненный горячей картошкой, от которой поднимается раздразнивающий аппетит тёплый пар.

Вот Галимджан-абзый, потирая руки, сел за стол. Взял одну большую картофелину, обильно посолил и откусил, наполнив рот. Чуть попозже, повеселев, глядя прищуренными глазами на Марьям-абыстай, он спросил:

– Старуха, ты почему такая печальная?

Марьям-абыстай, подумав, ответила:

– Да так, и сама не знаю, голова болит.

Галимджан-абзый, не обращая внимания на её слова, продолжил своё:

– Сдаёшь, старуха, сдаёшь!

Марьям-абыстай не ответила старику. Она чувствовала в себе характерную для состарившихся людей тяжёлую пустоту, как будто бы из неё некая пиявка высосала всю силу. Мыслей нет, ощущений нет, есть только одно бессилие, отяжеляющее веки и всё время тянущее в постель. Это глухое бессилие постепенно распространяется по всем её частям тела, как будто не спеша несёт какую-то тяжёлую болезнь и наполняет уши беспрерывным раздражающим шумом.

Проводив старика и сноху на работу, она принялась лениво убирать со стола. Десятилетняя дочка снохи Зайнап быстро подмела полы и куда-то убежала. Марьям-абыстай осталась одна, и одиночество сделало эту пустоту ещё глубже и как будто бы ещё глуше. Ей хотелось только лечь, она даже поленилась привычно подойти к окну, чтобы взглянуть на железную дорогу. Прибравшись, она влезла на сундук, стоявший у печи и, прислонившись спиной к печке, съёжившись легла. Полежав какое-то время, она как будто задремала. Но это был нездоровый сон. Перед её закрытыми глазами возникали какие-то неузнаваемые видения, люди вдалеке, что-то разыскивающие в тумане, и в ушах слышался доносящийся издалека постоянный шум плотины. Однако она со временем уснула, и чувствительность её полностью погасла. В какой-то момент в её ушах прозвучал возглас: «Мама!» – но она это ещё не осознала, только всё её тело вздрогнуло. Через какое-то время этот голос прозвучал прямо над ухом, и чётко было слышно: «Мама!»

По всему телу Марьям-абыстай пробежала резкая дрожь, и, желая избавиться от какого-то безумного бреда, она невольно покачала головой и открыла тяжёлые веки.

Склонившись над ней и с улыбкой глядя на неё, перед ней стоял её младший сын Гумер… В глазах Марьям-абыстай на секунду вспыхнул страх безумия. Гумер, продолжая улыбаться, спокойно сказал:

– Мама, не пугайся, это я.

Опираясь на локти, Марьям-абыстай попыталась встать. Её губы начали быстро шевелиться: то ли она от радости пыталась закричать, то ли хотела прошептать молитву, но сумела только едва слышным от бессилия голосом сказать:

– Сынок, о Боже, мой Гумер, ты ли это?!

Гумер, мягко взяв мать за обе руки, приподнял её с места:

– Да я же, мама, я. Или у тебя глаза плохо видят?

Марьям-абыстай то ли от бессилия, то ли страдая от невозможности найти слова, заплакала навзрыд.

В этот момент на пороге появилась Зайнап. Она на секунду остановилась, затем заполнила весь дом криком:

– Абый![10] – и как молния кинулась на улицу.

Раздавшийся в тишине дома неожиданный крик Зайнап, наконец, вывел Марьям-абыстай из сна. С неё в одно мгновение слетела вся болезненная слабость. Она, вытирая глаза, словно душа её исцелилась, начала говорить:

– Вот, пусть прольётся на тебя благодарение! Я подумала, что вижу это во сне. Я ведь даже не слышала, как поезд гудел.

Чуть погодя она вспомнила, что надо что-то делать, однако как человек, который не знает точно, что именно, спешно направилась было к двери, потом развернулась и подошла к сыну.

– Ты бы присел, дитя моё, ноги твои, небось, устали… Боже мой, и отец уже успел уйти. Пойду-ка я за ним. Он, наверное, на колхозном поле.

Она направилась было к двери, но Гумер её остановил.

– Мама, ты не ходи. Зайнап ведь видела меня. Она наверняка за папой помчалась.

– Вот как?! Совсем я растерялась. Думаю, не сон ли это. Ведь сама ждала, ждала же, сердце моё чуяло… О Боже, не зря я молилась, теперь мне только осталось Шакира и Фатиха увидеть…

В это время с улицы послышались голоса приближающихся людей, дверь распахнулась, и вошли Галимджан-абзый, сноха Камиля и Зайнап.

Лицо Галимджана-абзый превратилось в одну улыбку, собрать которую было бы невозможно; и как он ни старался держаться спокойно, но губы у него побелели и слегка дрожали…

Он протянул обе руки поднявшемуся навстречу своему сыну.

– Сынок, Гумер!

– Здравствуй, папа!

– Да благословит Аллах, да благословит Аллах! Настал ведь день радостной встречи.

Камиля тоже, протянув обе руки, поздоровалась с младшим деверем. Она едва слышно проговорила:

– Гумер! Живые люди однажды возвращаются! – затем всхлипнула и расплакалась.

А Зайнап с радостным криком «Мой абый!» бросилась на шею Гумеру. Галимджан-абзый, присев на стоявший позади него табурет, возвёл вверх руки и провёл ими по лицу[11], а потом, ласково глядя на сноху, сказал: