18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Амбруаз Воллар – Ренуар (страница 3)

18

Глейр был очень почтенный швейцарский художник[18] но как педагог он не был полезен своим ученикам; зато он предоставлял им полную свободу. Я не замедлил подружиться с тремя названными товарищами, один из которых, Базиль, подававший такие блестящие надежды, погиб совсем молодым, убитый в первом же сражении во время кампании.

1870 г. Лишь с трудом ему начинают воздавать должное. Первые покупатели «импрессионистов» не принимали всерьез его живопись, без сомнения, только потому, что Базиль был богат.

Я. – Кому из художников симпатизировали тогда вы и ваши друзья?

Ренуар. – Моне приехал из Гавра, где он познакомился с Ионкиндом, которого очень почитал. На Сислея больше всего влиял Коро. Что касается меня, я был поклонником Диаза. Надо заметить, что живопись Диаза, почерневшая со временем, тогда сияла, как драгоценные камни.

Я. – Вы не сказали мне ничего об Академии художеств…

Ренуар. – Академия художеств сильно отличалась от теперешней. В ней было лишь два предмета: рисунок по вечерам с 8 до 10 ч. и анатомия, для которой соседка Академии – медицинская школа любезно предоставляла трупы. Я посещал иногда эти занятия, но живописи я обучался у Глейра.

Я. – Какие профессора были у вас в Академии художеств?

Ренуар – Лучше других я помню Синьоля… Однажды во время рисования с античных фигур Синьоль, поправлявший рисунки, проходил мимо меня: «Разве вы не чувствуете, что большой палец ноги Германика должен выражать величие, какого не найти в большом пальце первого встречного угольщика?» И он торжественно повторил: «Большой палец Германика!..»В этот момент кто-то из соседей, недовольных своим рисунком, отпустил словечко, принятое Синьолем на свой счет. Заподозрив во мне виновника, Синьоль немедленно выставил меня за дверь. Живописный этюд, который я принес на его курс, положил начало его враждебному отношению ко мне. «Берегитесь, чтобы вам не сделаться вторым Делакруа!» – вскричал он вне себя от несчастного красного цвета, положенного мною на холст.

Я. – Теперь все-таки в этом отношении чувствуется прогресс. С вашим цветом начинают мириться, даже больше того – он уже нравится. В Люксембургском музее я встретил «знатока», который захлебывался от восторга: «У Ренуара божественные краски!» Но не хочу от вас скрывать, что он не был того же мнения о вашем рисунке. Проходя перед «Mater dolorosa»[19], ваш поклонник вдруг остановился: «А все-таки какая дивная линия! Как жаль, что Ренуар не сочетает свой очаровательный цвет с рисунком Бугеро!»

Ренуар. – Ничего нет забавнее этих любителей. Я наблюдал как-то двоих, обсуждавших достоинства картины: «Да, без сомнения, в ней необыкновенные качества, – говорил один, – но скажите пожалуйста, это – жанр или историческая картина?»» Или еще лучше – опять я забываю имена… – вы знаете прекрасно этого торговца галстуками, который покупал Гюстава Моро… Словом, он мне показывал в своей вилле, в окрестностях Парижа, две маленькие парные вещицы, подписанные Коро. И когда я выразил сомнение в их подлинности, он успокоил меня: «Ну, здесь, в деревне, это сойдет…» Подумать только, что теперь я мог бы писать хоть миндальным молоком и это не уменьшило бы восторгов перед блеском моей живописи; а надо было видеть, какая грязь была на моей палитре в те времена, когда люди уже считали меня революционером! Но все-таки – надо признаться, я без особого энтузиазма плавал в битуме; меня толкнул на этот путь один торговец картинами, первый, который начал давать мне заказы. Много позже я понял происхождение этой страсти к черной живописи. Во время путешествия в Англию я познакомился с любителем, у которого, по его словам, был один Руссо… Пригласив меня к себе, он ввел меня в комнату на цыпочках из уважения к произведению мэтра и, отдернув занавеску, скрывавшую большое полотно, шёпотом произнес: «Смотрите!»

«Не правда ли, немножко черно?» – робко произнес я, узнав одно из моих старых произведений. Но, сдерживая снисходительную улыбку, вызванную моим недостатком вкуса, хозяин пустился в такие похвалы своей картине, что я не удержался и признался, что автор – я. Дальнейшее несколько озадачило меня. Бравый англичанин внезапно изменил мнение о достоинствах своего приобретения. Он не постеснялся в моем присутствии обрушиться с проклятиями на наглого мошенника, который вместо Руссо влепил ему Ренуара… А я-то вообразил, что мое имя уже становится известным! Эта сцена произошла в то время, когда я уже давно перестал употреблять битум.

Среди причин, побудивших меня бросить черную живопись, была одна особенная… Встреча с Диазом. Эта встреча произошла при забавных обстоятельствах, – когда я работал над этюдом в лесу Фонгенебло, куда мы отправлялись обычно летом вместе с Сислеем писать пейзажи. В те времена я еще надевал для работы, даже когда я писал вне дома, блузу, какую носят в мастерской живописцы по фарфору. На этот раз я повздорил с прохожими, которые подшучивали над моей блузой… Я огрызался, и дело начинало принимать дурной оборот. В этот момент появляется незнакомец на деревянной ноге и обращает в бегство моих обидчиков с помощью трости, которой он орудует с большим проворством. Когда я начинаю его благодарить, он говорит: «Я тоже художник, меня зовут Диаз». Я выразил ему восхищение его живописью и робко показал ему этюд, который писал. «Это неплохо нарисовано», – сказал Диаз. (Пожалуй, это— единственный случай, когда я слышал похвалу моему рисунку.) «Но почему, чёрт возьми, вы пишете так черно?» Тотчас же я начал пейзаж, стараясь передать свет на деревьях и в тенях на земле таким, как я его видел. «Ты с ума сошел, – воскликнул Сислей, увидев мой холст. – Что за фантазия делать голубые деревья и лиловую землю?»

Я. – В котором году вы в первый раз выставляли в Салоне?

Ренуар. – В 1863. Я послал большую махину. Забавно, что защищал меня Кабанель[20] не потому, конечно, что ему нравилась моя живопись. Напротив, прежде всего он заявил, что она отвратительна. «Но, – поспешил он прибавить, – как бы то ни было, надо признать, что там есть кое-что!» Моя картина изображала Эсмеральду, танцующую с козой вокруг огня, освещавшего целую толпу оборванцев. Я еще вспоминаю отблески пламени и громадные тени на стенах собора. После Салона, не зная, что делать с такой громоздкой картиной, а также, надо признаться, из ненависти к битуму, от которого я еще не отделался окончательно, – я уничтожил эту вещь. Вообразите, как мне повезло: в тот же день ко мне явился англичанин, чтобы купить именно эту картину. Это была последняя вещь, которую я писал с битумом.

Мои товарищи по мастерской Глейра атаковали Салон тогда же, когда и я, но с меньшим успехом. Правда, в тот год были отвергнуты и другие художники, гораздо более нас известные, включая и Мане. Их неудача вызвала такие протесты в печати, что император Наполеон III согласился, чтобы в одном из отделений Лувра был устроен «Салон отверженных». Но организация выставки все-таки была поручена одному из академиков. Нечего и говорить, что экспонентам были предоставлены худшие залы музея. Как бы там ни было, в настоящее время трудно себе представить, чтобы подобная выставка в Лувре была устроена по почину министра искусств и чтобы Бонна[21] согласился быть ее организатором. Во время Империи были очень либеральны. Нужно заметить, что тогда художников было меньше, чем теперь, и все-таки находили, что с ними слишком много хлопот. Типична отповедь Бальзака в ответ на предложение писать о Салоне: «Разве вы не знаете, что для этого мне пришлось бы просмотреть около четырехсот картин?!» А это было еще при Луи-Филиппе. Выставка «отверженных» разумеется, имела шумный успех скандала. Мане выставил свой «Завтрак на траве». В Салон эта картина не была принята столько же из-за живописи, которую нашли плохой, сколько и из-за сюжета, который сочли малопристойным. По-видимому члены жюри не считались с тем, что Мане лишь повторил один из сюжетов великой Венецианской школы, а в своей нагой женщине подражал одной из фигур Рафаэля.

В том же году (1863) я познакомился с Сезанном. Я разделял тогда с Базилем маленькую мастерскую в Батиньоле, на улице Кондамин. Базиль однажды вернулся домой в сопровождении двух молодых людей. «Я привел к тебе двух знаменитых новичков». Это были Сезанн и Писсаро.

Мне предстояло впоследствии близко сойтись с обоими, но особенно живые воспоминания оставил во мне Сезанн. Я думаю, что во всей истории живописи нет явления, подобного Сезанну. Дожить до 70 лет и с первого же дня, когда взял кисть, и до конца оставаться столь одиноким, словно он жил на необитаемом острове. И затем наряду с этой страстной любовью к своему искусству такое безразличие к уже законченным вещам, даже тогда, когда представлялась возможность их продать. Вообразите себе Сезанна, если бы у него не было ренты и он должен был бы ждать покупателей! Можете ли вы себе представить его принужденно улыбающимся «знатоку», который позволил бы себе не уважать Делакруа?! И вместе со всем этим так мало «практичен в жизни», как любил говорить он сам. Однажды я его встретил на улице с картиной подмышкой, почти волочащейся по земле. «Дома нет больше денег! Попробую продать эту вещь! Достаточно сделанный этюд, не правда ли?» (Это были знаменитые «Купальщики» из собрания Кайеботта, настоящее сокровище!)