Альваро Энриге – Мгновенная смерть (страница 29)
В 1536 году епископ Сумаррага на время отвлекся от сожжения индейских книг, цены которым бы сегодня не было, и печатания трактатов на латыни, которые прекрасно сохранились, но никому не интересны, и подергал за ниточки при испанском дворе с тем, чтобы Ватикан признал за собой мексиканские края, а его, Сумаррагу, повысил до архиепископа Новой Испании. Ниточки отозвались — король ни в чем ему не отказывал, — и уже в 1537 году его друга и собеседника, судью Васко де Кирогу, быстренько рукоположили и сделали первым епископом Мечуаканским.
В Мечуакане Кирога основал второе селение-госпиталь на месте Цинцунцана, бывшей столицы народа пурепеча, а на следующий год разорился на целую индейскую утопическую республику на берегах озера Пацкуаро. В этой республике каждое селение занималось отдельным ремесленным производством, а все земли были общинными.
Если бы среди мертвых гуманистов проводили чемпионат мира, Васко де Кирога сошелся бы в финале с Эразмом Роттердамским и выиграл бы без всякого пенальти. Никогда прежде ни один человек не чувствовал себя так уютно, кроя новый мир по собственной мерке. Во всяком случае, ни один не добился таких успехов. Утопические общины на озере Пацкуаро триста лет кормили всю Новую Испанию: потомки индейцев, основавших эти селения почти пять веков назад, по-прежнему говорят на пурепеча, по-прежнему живут по решениям советов старейшин — я видел собрания таких советов в Санта-Кларе и в Парачо — в домах, от красоты которых дух захватывает, — сохраняют более или менее нетронутыми экосистемы и продолжают торговать тем, что, по мысли Таты Васко, должно было обеспечить общине достойное существование.
Послание, в котором папа Павел III приглашал епископа Мечуаканского на Тридентский собор, прибыло на озеро Пацкуаро, и некий индеец доставил его в Цинцунцан, где Кирога занимался делами госпиталя и заодно разрешал спор между местными производителями крашеных тканей из народа пурепеча и аматеками из Мехико, которые свои ткани не красили, а отделывали перьями. Письмо от папы застало его за беседой с Диего де Альварадо Уанинцином.
Далее, к этой жалкой нищете и скудости присоединяется неуместная роскошь. И у слуг знати, и у ремесленников, и даже у самих крестьян, одним словом, у всех сословий заметно много чрезмерной пышности в одежде, излишняя роскошь в еде. Разве не посылают прямо-таки на разбой своих поклонников, после предварительного быстрого опустошения их кошельков, все эти харчевни, притоны, публичные дома и еще раз публичные дома в виде винных и пивных лавок, наконец, столько бесчестных игр — кости, карты, стопка, диск? И худшая из всех: игра в мяч. Уничтожьте эти губительные язвы[119].
Сет третий, гейм четвертый
В лучшие мгновения итальянец устанавливал над кортом абсолютную власть: он был сильнее, искуснее и хитрее — но также и легкомысленнее — противника. Он легко отвлекался, вкладывал в движения губительное картинное высокомерие, а десять лет разницы в возрасте усугубляли похмелье, делали его гораздо более разрушительным, чем у поэта: тяжесть похмелья возрастает с годами, и рост этот экспоненциальный.
У испанца было скверно на душе, ему не давало покоя, что вчерашний конфуз вскрылся, и играл он не ради удовлетворения собственных амбиций, которыми за недолгую жизнь еще не успел обзавестись, а ради восстановления достоинства в глазах герцога. Он гнался за победой вне пределов корта, но достичь ее можно было, только выиграв матч. Итальянец еле-еле обыграл его в третьем гейме — это вселяло уверенность. Он даже немного повыделывался, чего не позволял себе с начала игры: «Ну что? Теперь взаправду на меня поставите?» — бросил он, возможно, чересчур тонким голосом своему покровителю и его охранникам.
У вчерашнего зрелища, к счастью, не нашлось зрителей, кроме герцога. Услышав крик, поэт молниеносно вытащил руку из панталон ломбардца, оттолкнул его, высвободился из объятий. Тот с пьяных глаз даже не понял, что происходит, пока не различил в полумраке поэта, стоящего против него с обнаженной шпагой — настоящей шпагой, железной. «Ко мне, герцог, ко мне! — вопил поэт как одержимый. — Грабят!» Загнанный в угол
«Я от него мокрого места не оставлю, вот увидишь», — сказал поэт, глядя на герцога. Он крутил ракеткой, чтобы расслабить запястье. «Не сомневаюсь, — ответил герцог, — только не отвлекайся».
Математик на минуту вышел из благостного немого состояния и встал. Напомнил собравшимся, что с этой минуты ставки делаются только на окончательный результат. Справился у герцога: «Правильно? Теперь только на выигрыш?» Герцог не совсем понял, о каком правиле он толкует, но согласился. Математик зычно объявил, что можно ставить.
Барраль, немного поколебавшись, положил на линию маленькое состояние, сколоченное отчасти из выигранных, отчасти из выданных герцогом, отчасти из прикарманенных под шумок монет. Поэт с оскорбленным видом сказал ему: «Считай, ты уже богач, Отеро». — «Ставьте жалованье за следующий месяц!» — крикнул герцог. «Какое такое жалованье, господин?» Он дал им денег. «А если продуем?» — «Выплачу вдвойне». — «Ставки вдвойне?» — «Да не ставки, а жалованье, недоумок». Барраль сгреб всё в кучу и отнес на линию; сделал второй столбик из монет со стороны испанца. Столкнулся при этом с апостолом Матфеем. Тот осклабился.
Накануне ночью ломбардец состроил точно такую же гримасу, когда поэт наконец опустил шпагу. Как кот, который, потягиваясь, насмешливо разевает пасть. Поэт попятился вверх по ступеням, вновь выставив клинок вперед. Ломбардец не стал нападать.
Когда он дошел до верха, герцог тоже вытащил шпагу, желая быть наготове. Итальянец закатил глаза: «А ты-то чего защищаешься? Ты же не пидор, как мы с ним. — Спрятал шпагу и кинжал. — Отвалите с дороги, я пройду». — «Это все навет», — прошептал поэт герцогу. Поравнявшись с ними,
С возвещением последних ставок на итальянской стороне корта воцарился разброд: художник жадно пил вино, вливаемое ему в глотку сладострастной Магдалиной. «Если он еще и надерется, дело сделано, — сказал герцог, — играй, как играешь». Ломбардец уже развернулся; теперь Магдалина разминала ему плечи. Сделали последние ставки. «Вас не волнует, что, кроме нас, ни один человек не поставил на нашего?» — поинтересовался Барраль.
Поэт предпринял последнюю попытку отстоять свою честь с оружием в руках. Итальянец сбил его с ног и приставил острие шпаги к горлу. «Дурной он у вас, — сказал он герцогу. Потом обратился к поэту: — Может, лучше развернешься, и я тебе вставлю?» И сгреб яйца в охапку. В эту минуту послышались благочестивые шажки математика. «Что ты творишь? — кричал он. — Оставь этого юношу и пойдем домой!» Итальянец в который раз убрал оружие. «Можно мне на боковую?» — осведомился он, глядя в глаза поэту. «Он убийца», — напомнил приятелю герцог. «Благодарю», — ответил итальянец с поклоном. Математик обнял его за плечи и попытался увести: «Вечно ты во что-то ввяжешься!» Испанцам он бросил: «Простите его, господа, он пьян, завтра ни о чем не вспомнит». Они уже удалялись, когда поэт пронзительно заорал им в спины: «Я вызываю его на дуэль!» Все на миг замерли. «Да чтоб вас!» — выругался герцог сквозь зубы.
«Может, начнем уже?» — в сердцах крикнул поэт. Художник, припавший к Магдалининой щеке, презрительно швырнул мяч в его сторону, даже не открывая глаз. Поэт решительно поймал его из воздуха. «Спорим, ты не знаешь, чьими волосами набит этот мяч?» — с улыбкой спросил художник через корт. Испанец пожал плечами. Какая ему разница. Отбил мяч об землю и пошел на линию подачи. «Скапулярий, — напомнил герцог, — потрогай скапулярий». Поэт дождался, пока художник станет на свое место.