Альваро Энриге – Мгновенная смерть (страница 24)
Тот пояснил, что девица, до того как стать личной Кортесовой сучкой, была принцессой, а королевская кровь есть королевская кровь, и коль уж теперь Малиналли крещена, ей негоже оставаться рабыней, хотя сожительствовать им можно. «Как это?» — хмуро спросил Кортес. «Можешь взять ее с собой на Кубу, и жена твоя ничего не сделает — все законно». — «А ты с нами поедешь?» — «Боже упаси, я лучше к себе на Юкатан». — «А благодарственный молебен отслужишь в этой горе-часовне, которую мои криворукие строят?» — «А за что благодарим-то?» — «Вот только не надо». — «Надо или не надо — я сделаю, как тебе нужно».
Внутри Капитанства Марина поджидала первооткрывателя, намереваясь подарить ему то единственное, чем обладала в качестве вольноотпущенной, — свое тело. Полностью обнаженная, она стояла в свете восковой свечи, фитиль которой сделала из собственных волос. Готовность отдаться по доброй воле невероятно распалила конкистадора. Он упал на колени и втянул носом аромат ляжек Малиналли. Она села в гамаке, развела ноги и выдвинула таз вперед, чтобы ощутить вульвой бороду Кортеса: с первого раза, как попробовала, теряла голову от ласк бородатых мужчин. Запустила руку ему в волосы. Кортес обожал выделения Малиналли, потому что она была молодая, ежедневно мылась и питалась цветами. Она растянулась поперек гамака и стала ждать, пока он сотворит ей оргазм: ноги расставлены, руки раскинуты, соски нацелены в пальмовую крышу. Перед концом закинула ноги на плечи капитану, выгнулась над ним. Потом снова растянулась в гамаке. Тогда Кортес поднял лицо и увидел, чтó творится на мантии Моктесумы в свете свечи, если смотреть, стоя на коленях.
Так восхитившая его прежде материя словно запылала. Птицы в полете испускали свет, и лучи его переплетались с лучами солнца; каждая бабочка щеголяла своим цветом; кукуруза колыхалась под ветерком, вторя колебаниям фитиля; то, что он принял за тыквы, оказалось лицами мужчин и женщин, слитыми в безупречной земной сущности с растениями, раковинами и животными, которых он раньше не замечал. Рыбы извивались под водой. Шел дождь. «Я же говорила», — шепнула Малиналли на чонталь. И впилась в него поцелуем.
На следующий день капитан завтракал вместе с отрядом, окончательно пополнившимся индейцами-каменщиками. Заворачивая в тортилью мешанину из муравьев, цветов и перца, он как бы между прочим заметил: «Сегодня надо закончить стены, чтобы Агилар освятил часовню. Потом отправим подарки императору на Кубу и разберем остальные десять бригантин». Солдаты перестали есть — муравьи кинулись наутек из тако[107] — и уставились на капитана круглыми глазами. «Нам понадобится древесина и железо». Один Альваро де Кампос отважился пролепетать: «Зачем?» — «Мы идем на Теночтитлан, дубина».
Сет третий, гейм первый
Ломбардец взглянул на поэта. Оба все еще лежали на земле. Поднял брови в знак приветствия. Испанец ответил тем же. Впервые с прошлой ночи они обменялись чем-то, кроме ударов.
Художник сел, утер с лица кровь, покрутил шеей и встал на ноги. Подошел к сопернику и протянул руку. Тот не раздумывая взялся за нее. Скапулярий выскочил у него из-под рубашки. Ломбардец потрогал его, поводил из стороны в сторону. «Я похожие штуки видел, что это?» — «Скапулярий». — «Да нет, образ, из чего сделан образ?» — «Не знаю, он откуда-то из Индий». Художник еще немножко посмотрел и выпустил. «Видал, как он отражает свет?» Поэт не понял вопроса, заправил скапулярий обратно.
Лобмардец приобнял его за плечо и шепотом справился: «Ты, случайно, не помнишь, из-за чего мы играем? Математик сказал, у нас дуэль, но не сказал — почему». Поэт кивнул. Он был бы рад подольше ощущать дыхание соперника у уха. С шумом выдохнул. Сбросил его руку, якобы спеша растереть левое плечо, которое, впрочем, действительно болело после неистовых размахиваний руками, и сказал: «Вытри лицо, у тебя кровь идет». Итальянец провел рукавом по щеке. Черная, неизвестно сколько не стиранная рубаха вида от этого не потеряла. «Может, передохнём, хоть вина с водой выпьем». Испанец улыбнулся. «Нет, только хуже будет». Увидев вблизи движения соперника, его человеческое лицо, а не звериную маску на корте, он почти растрогался. «Покончим с этим побыстрее», — сказал он. Художник пожал плечами и пошел на свою сторону. Математик и герцог натянули веревку.
Накануне испанцы поздно вернулись из борделя в таверну «Медведь». И похоть, и голод были удовлетворены, и все находились в приподнятом настроении. В таверне их, уже основательно набравшихся, посетила не самая разумная мысль уговорить последний кувшин вина на сон грядущий.
Во всем заведении была только одна компания бездельников. Она занимала куда больше места, чем требовалось, и производила куда больше шума, чем обычная римская гулянка. Шесть или семь прожигателей жизни, смахивающий на священника юнец со старческой бородой, а также, судя по виду, военный: жилистый, в черном костюме, с остроконечными усами и бородкой на французский манер, единственный во всей компании при кинжале и шпаге.
Испанцы вели себя скромно: они знали, что пол-Рима на стороне Франции и не слишком жалует короля Филиппа. К тому же они скрывались от правосудия. Да и кутеж в публичном доме отнял много сил. Сидели себе спокойно. А вот итальянцы хлопали в ладоши и оглушительно хохотали.
Первым подружился с ними, незаметно для себя самого, Отеро. Он пошел за вторым кувшином вина и у стойки увидел, что бородатый сутулый юноша, внушающий доверие, тоже берет для своего стола кувшин — только граппы. На ломаном итальянском Барраль кое-как спросил, что это за напиток, а незнакомец на приличном испанском ответил, мол, вроде вашего орухо[108]. Попросил у трактирщика рюмку, налил и с улыбкой протянул Барралю. «Попробуй». Барраль, пивавший в своей солдатской жизни всякое, ощутил невиданное наслаждение от первого же глотка: хорошая граппа неотразимым фейерверком взрывается в гипоталамусе. Вместо вина он взял кувшин этого чистейшего орухо и вежливо распрощался с просветившим его молодым человеком. Граппу испанцы прикончили быстро.
Они уже обменивались последними глупостями перед тем, как отправиться на боковую, но тут трактирщик принес им еще два кувшина орухо. «От заведения и от господ», — пояснил он и с силой шваркнул кувшины на стол, расплескав немного. Герцог с поэтом переглянулись: они и так уже залиты по горлышко, а тут нешуточная добавка. Осуна поблагодарил трактирщика, налил всем своим, поднял кувшин повыше, отсалютовал итальянцам и сделал большой глоток из горла. Этот жест — привет одного пещерного племени другому — итальянцы по достоинству оценили и вскоре пригласили испанцев к себе за стол.
Поэт отбивал мяч, мечтая только об одном — скорее разделаться с ненавистной игрой, как вдруг герцог окликнул его властным тоном, какого он не слышал с начала матча: «Ты куда несешься?» Он сделал вопросительный жест. Герцог подозвал его к галерее. Итальянцы не упустили возможность освистать его по дороге. Ломбардец картинно почесал голову ракеткой, а его секундант возвел глаза к потолку.
«Ты что, так тебя растак, собираешь делать?» — осведомился герцог. «Собираюсь сопротивляться, бить в стенку, выматывать его». — «Ладно, — сказал герцог и добавил, ткнув большим пальцем в охрану: — Они хотят знать, о чем ты говорил с этим голубком во время смены сторон?» Охрана смущенно зафыркала. «Сдается мне, мы ничего такого не спрашивали», — сказал Барраль. «Зато я спрашиваю: так о чем вы говорили?» — «Да ни о чем, о скапулярии, о том, что жарко сегодня». — «Ты обязан выиграть, не вздумай сдаваться: главный тут я, и я тебе приказываю выиграть».
Поэт наклонился, коснулся лбом перил. Помотал головой и вернулся на линию подачи. С криком
Поэт сделал менее халтурную подачу, и художник, принимая мяч, выкрикнул противным голосом:
В третий раз он подал дьявольски искусно. Художник еле догнал мяч и послал обратно почти без силы. Поэт легко его взял. Со вторым ударом художник тоже справился, а вот третий пришелся в противоположный край корта, и добежать сил не хватило. 45-
Любовь, не называющая своего имени
Картину «Смерть Гиацинта» некоторое время приписывали Меризи, но сегодня считается, что это работа одного из его учеников, возможно Чекко дель Караваджо. На ней изображены Аполлон и умирающий Гиацинт. Если бы святой Себастьян с его экстатическими позами и стрелами не отхватил себе статус главной гей-иконы искусства, мифологической эмблемой мужской гомосексуальности стал бы Гиацинт.