Алиса Курцман – А. К. Глазунов (страница 7)
Желая оказать поощрение Русскому композиторскому таланту (в смысле русского подданства), я намерен оставить капитал, из процентов с которого ежегодно выдавались бы премии за талантливые сочинения.
Для присуждения этих премий я бы предполагал составить Музыкальный Комитет из трех лиц, компетентных в музыке (но не композиторов). Я Вас прошу, Владимир Васильевич, приискать себе двух товарищей для составления этого Комитета и самим принять участие в будущих его занятиях...
Находясь уже в преклонных летах и желая еще при моей жизни поощрить некоторых из живущих талантливых композиторов и вместе с тем сделать как бы указание будущему Комитету на те произведения различных форм и композиторов, которые я признаю за более талантливые и которые должны служить как бы мерилом для будущих присуждений, я намерен, до смерти моей, сам ежегодно назначать премии, о чем и буду сообщать Вам своевременно.
Для выдачи премий я назначаю день 27-е ноября — в память годовщины первого исполнения «Жизни за Царя» и «Руслана». На этот день покорнейше Вас прошу пригласить к себе нижепоименованных композиторов и, выдав им назначенные премии, просить их расписаться в присылаемой при сем конторской книге; господину же Чайковскому выслать но почте...
27-го ноября нынешнего 1884 года прошу Вас покорнейше выдать следующие премии:
А. П. Бородину за 1-ю симфонию в Еs-dur . . 1000 руб.
М. А. Балакиреву за увертюру на Русские песни . . 500 „
П. И. Чайковскому за «Ромео и Джульетту» . . 500 „
Н. А. Римскому-Корсакову за «Садко» . . 500 „
Ц. Кюи за Сюиту со скрипкою . . . 300 „
А. К. Лядову за «Бирюльки» . . . . 200 „
Итого: 3 000 руб.
Еще одна покорнейшая просьба как к Вам, так и к композиторам: давать этому делу по возможности менее огласки и не пытаться открыть мое инкогнито — оно откроется моею духовною.
Доброжелатель».
Письмо было написано явно измененным, прямым почерком, но автором его мог быть только один человек.
— Так это же, конечно, новая выдумка Беляева! — воскликнул Саша, пораженный бесконечной щедростью их друга.
— Да, лев сразу узнаётся по когтям, — ответил Стасов. Но... если он не хочет, чтобы его инкогнито открылось, не будем больше никогда говорить об этом [8]
УТРАТЫ
Когда на суд безмолвных, тайных дум
Я вызываю голоса былого, —
Утраты все приходят мне на ум,
И старой болью я болею снова.
Утро 16 февраля 1887 года началось страшным криком: «Бородин скончался!» Это кричал Стасов. Он прибежал к Николаю Андреевичу, вид его был ужасен. Лицо опухло от слез и дрожало. — Подумать только, — повторял он, — вчера танцевал, шутил и вдруг упал, и все, и уже ничего не могли сделать. Словно страшное вражеское ядро ударило в него.
Нужно было перевезти архив Бородина, и Римский-Корсаков поехал вместе со Стасовым к нему на квартиру. Там толпились какие-то незнакомые люди — профессора и студенты Медико-хирургической академии, где работал Александр Порфирьевич, друзья. Только его жены, Екатерины Сергеевны, не было дома. Тяжело больная, она находилась в это время в Москве, и ей не решились даже сообщить о смерти мужа.
Они прошли в «красную» комнату, где в эту зиму жил Бородин, и подошли к высокой конторке, за которой он обычно работал. Она была завалена бумагами и нотами. Бережно просмотрев все, даже самые маленькие клочки, Римский-Корсаков собрал их и увез к себе на квартиру. Стасов же поехал к Глазунову и рассказал ему обо всем случившемся.
Похороны Бородина были многолюдны и торжественны. От Выборгской стороны, где он жил, к Александро-Невской лавре несли ученики гроб с телом учителя. Саша шел в многотысячной толпе, и в памяти его всплывали картины встреч, отдельные слова и выражения Александра Порфирьевича.
Толчком к частым посещениям Бородиным дома Глазуновых послужил один из разговоров Саши с мамой.
— Что это ты все со взрослыми да со стариками время проводишь? — удивлялась она. — Разве они пара тебе? Ведь ты же мальчик совсем, ты с мальчиками и должен дружить!
— Но ведь с кем мне может быть интереснее, чем с ними, — возразил он, — у нас и дело общее — музыка.
— Ну, тогда и я хочу с ними ближе познакомиться. Хорошо бы они приходили к нам пообедать иногда, послушать музыку. У нас ведь квартеты тоже можно играть и вообще все, что захочется.
С тех пор и Бородин, и Стасов, и Римский-Корсаков, и Лядов стали часто бывать у Глазуновых. По воскресеньям они играли свои новые произведения, слушали квартетную музыку. Потом Елена Павловна приглашала всех к столу. Душой этого общества нередко оказывался Александр Порфирьевич, который развлекал всех неожиданными шутками и веселыми рассказами. Особенное влияние он имел на Николая Андреевича.
Римского-Корсакова почему-то немного побаивались. Он казался всегда очень сдержанным и даже чуть-чуть строгим, хотя был учтив и приветлив. И его внешний облик дополнял это впечатление строгости. Волосы щеткой стояли над высоким лбом, сюртук был наглухо застегнут, глаза остро-сосредоточенно поглядывали на собеседника сквозь двойные стекла очков. Даже Стасов делался в его присутствии как-то тише и, казалось, становился младше своего знаменитого друга.
— Никто не знает, какой Николай Андреевич цельный, несгибаемый. Никто не знает, как ему трудно переносить людские обиды, сердце ведь у него хрупкое, — думал Саша, переполненный чувством сыновнего благоговения.
Из всех них — друзей — только Бородин был для Николая Андреевича равным товарищем. Он один мог сказать ему что-то такое, от чего Николай Андреевич делался сияющим и веселым, хотя до того мог быть расстроенным и грустным.
Чувствовалось, что Александр Порфирьевич и его, Сашу, очень любил. «Даровитый мальчонка, мой тезка».— говорил он.
По окончании музицирования, когда все расходились по домам, Саша часто провожал Александра Порфирьевича. Они бродили по улицам, и он все пытался понять, почему так мало времени уделяет Бородин сочинению музыки и столько сил отдает общественной работе (то он спасал от закрытия женские медицинские курсы, то разыскивал всю ночь какого-либо арестованного студента. Это были еще важные дела! Но по скольким мелочам его отрывали, и он никому никогда и ни в чем не отказывал!). На все эти вопросы Александр Порфирьевич только отшучивался. — А ведь ему ничего не стоило одаривать друзей гениальными импровизациями, — думал Саша. Так, в импровизациях, незаконченными и остались третья симфония и «Князь Игорь».
После похорон Бородина Римский-Корсаков и Глазунов разобрали его рукописи и решили доинструментовать, закончить и привести в порядок все оставшиеся произведения умершего друга. Через несколько недель Глазунов, Римский-Корсаков и Стасов снова встретились на квартире, где Александр Порфирьевич провел последние годы жизни. Они собрались за столом, на котором разложили его рукописи, а в центре поставили портрет композитора.
— Пусть он будет молчаливым свидетелем и как бы председателем нашего собрания, — сказал Стасов.
Просмотрев либретто оперы и сочиненную к нему музыку, они постановили: Глазунов закончит третий акт оперы и запишет по памяти увертюру, которую много раз слышал в исполнении автора, а Николай Андреевич доделает все остальное (в основном на его долю пришлась инструментовка оперы).
Так начиная с весны весь 1887 год был посвящен памяти Бородина, приведению в порядок и редактированию его рукописей. Работа была кропотливой и сложной. По многу раз приходилось просматривать и сравнивать мельчайшие нотные листочки, ища в них разрозненные музыкальные темы, и с кропотливостью ювелиров «составлять» из этой «мозаики» оставшиеся недописанными части оперы.
Совместная работа над «Князем Игорем» еще больше сблизила Сашу с Николаем Андреевичем. Теперь Римский-Корсаков в Глазунове видел наиболее тонкого советчика и музыканта. Постепенно он стал обсуждать с молодым композитором не только вопросы работы над «Князем Игорем», но и проблемы инструментовки собственных сочинений. Советовался с ним, как лучше построить учебник по гармонии, который задумал.
Наконец работа над оперой стала подходить к концу. Светлый, богатырский дух творчества Бородина был так близок Саше, что он почти совсем забывал о своем «я», стремясь как можно ярче воссоздать стиль бородинской музыки.
В январе 1888 года «Князь Игорь» уже печатался. В этом же году его начали разучивать в Мариинском театре. «Какой колоссальной памятью, какой любовью к Бородину и какой изумительной техникой наделил господь г. Глазунова! Увертюра к «Игорю» — одна из наиболее ярких, красивых и роскошных страниц русской симфонической музыки»,— писал музыкальный критик Финдейзен, услышав увертюру в одном из концертов.
Глазунов шел по улице и вдруг увидел Балакирева. Он улыбнулся, обрадованный, но Милий Алексеевич, желая, видимо, избежать встречи с ним, перешел на другую сторону.
— Не хочет он видеть меня, — подумал Саша. — Вот и дома у нас совсем перестал бывать.
Их расхождение началось уже давно и было вызвано многими причинами: и той резкостью, с которой Балакирев критиковал произведения Глазунова, и той категоричностью, с которой он требовал, чтобы Саша переделывал неудачные, по его мнению, места, и тем, что юноша примкнул к новому «Беляевскому кружку». Балакирев был и против организации «Русских симфонических концертов».