18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алиса Ханцис – А любви не меняли (страница 6)

18

Мой средний регистр, которым я обычно разговариваю, – мягкий и теплый. Обертона придают ему окраску, которую слушатели чаще всего описывают эпитетом «шелковистый». Вам придется поверить им на слово, потому что изнутри своей черепной коробки мы слышим свой собственный голос не так, как другие, а любая запись хоть немного да искажает тембр. А вот в нижнем регистре у меня прорезаются металлические нотки. Послушайте тромбон: на самом верху он может быть проникновенным, как гавайская гитара, а в другом конце своего диапазона становится властным и грозным – ни дать ни взять Джекилл и Хайд симфонического оркестра! Вот я тоже так умею. Чуткое ухо Зака, который был очень неплохим пианистом, подсказало ему, что я мог бы попробовать сымитировать нужный тембр, а остальное я поймаю без труда. Так и вышло. Короткометражка была, как сейчас помню, подражательской и наивной, но я до сих пор горжусь, что в титрах стоит мое имя. А это амплуа – старомодный диктор в галстуке и с аккуратно выбритыми баками – не раз еще пригодилось мне для работы с обучающими материалами, где нужно быть деловым, спокойным и в меру авторитарным.

Однако я забегаю вперед. По окончании универа я почти сразу попал на радио, где уже тусовался прежде в качестве практиканта. Сперва я начитывал рекламу, но благодаря безупречной дикции и способности не теряться при любых накладках оказался в отделе новостей. Зак к тому времени доучивался в магистратуре и был подающим надежды молодым писателем, чьи рассказы печатались в журналах. Мы по-прежнему регулярно встречались, играли дуэты, выпивали и разговаривали. Компаний больше трех Зак не выносил и жил один в съемной каморке напротив университета. Как-то раз он предложил мне записать аудиоверсию сборника рассказов – чисто для себя. Мы засели в студии на радио и начали пробовать. Вот тогда я и подумал впервые, что он в меня влюблен.

Мы с ним никогда не касались этого вопроса. О том, что он гей, я знал от других – он не скрывал этого, но и не афишировал. Я периодически грузился на тему, а не гей ли я сам, но Зак мне тут был не помощник: всегда подчеркнуто сухой и корректный, он за все годы нашей дружбы ни взглядом, ни словом не выдал себя. Но я чувствовал это, видел это в его рассказах, будто бы созданных, чтобы я их озвучил. Так композитор пишет оперную арию для своей жены. Она, эта ария, может быть сложной и требующей виртуозного владения голосом, но кто, как не он, влюбленный в это колоратурное сопрано, которому рукоплещут все меломаны мира, знает его возможности?

Возможно, я слишком самонадеян. Пусть так. Но когда, три года спустя, вышел его первый роман, я уже знал, кому он доверит вдыхать в него жизнь. Роман, короткий, как мини-юбка на школьнице, и такой же провокативный, наделал много шуму, и двадцатипятилетний автор немедленно зазвездился. Вы, конечно, побежите сейчас его гуглить, но фигушки: ведь я намеренно изменил его имя и, частично, словесный портрет. Я не хочу его компрометировать. Вряд ли он ответит мне такой же любезностью, но мне плевать – мою репутацию ничто не испортит, ведь я наполовину итальянец, а значит, владею искусством la bella figura: всегда выглядеть достойно, с какой стороны ни посмотри.

Вы заметили, что я ни разу не уклонился от темы, рассказывая эту историю? Мне самому интересно, как так получилось. Вероятно, дело в том, что я до сих пор переживаю, хотя не признаюсь в этом даже самому себе. Мы с Заком дружили почти двадцать лет, и всё рухнуло за какие-то пять минут. Так нелепо и несправедливо. Но – придется произнести ужасную банальность – если бы я мог заново прожить эти пять минут, я бы снова сделал то, что сделал тогда.

7

После нашей с Дарой совместной игры на виолончели было глупо и дальше делать вид, будто она всякий раз оказывалась возле моего дома случайно, а я всей душой прикипел к Локи. Мы начали встречаться – главным образом, для совместных прогулок: мы оба чувствовали себя спокойней на нейтральной территории, словно пытались доказать окружающим, что не замышляем ничего предосудительного. С Соней мы всем местным знакомым представлялись как друзья, живущие в складчину: так было проще объяснить раздельные поездки и прочие несовпадения ритмов. Вы можете возразить, кому какое дело: в свободной стране, в нынешнее время человек волен поступать так, как ему хочется. Неправда – вы в этом еще убедитесь. Но тогда я не знал, куда выведет эта дорожка, и всего лишь вел себя так, как меня воспитали.

Нашу долину с одной стороны пересекала автомагистраль, чью тяжесть несли бетонные опоры моста, а с другой – железная дорога. Ажурный стальной виадук соединял заросшие репейником склоны. Наш, восточный, был более пологим, и мы взбирались по нему и шагали вдоль железнодорожного полотна. Это было интересней, чем идти по улице: Дара отпускала Локи с поводка, и он нырял в высокую траву, раздвигал ее грудью, как пловец, и жмурил свои стеклянистые бледно-голубые глаза. Иногда он вдруг замирал на месте, а затем вскидывал переднюю часть туловища в коротком прыжке и впечатывался лапами в землю. Мышкует, говорила Дара, и пыталась перевести мне с помощью длинного описания это емкое слово. Он ловит кузнечиков, думая, что это мыши, притаившиеся под снегом. Значит, сейчас он чувствует себя хаски? – спросил я однажды. Кого в нем больше? А кого больше в тебе? – с неожиданной прямотой парировала она.

Такие вопросы всегда ставили меня в тупик. Я жил в этом городе с самого рождения. В семье у меня говорили по-английски, лишь мама ворковала с нами на родном языке, пока мы, дети, были совсем маленькими. Отец не перечил ей: возможно, он знал, что мы быстро всё забудем. К тому времени, когда я пошел в школу, брат и сестра говорили между собой только по-английски. Мы росли на тех же фильмах и книжках, что и наши ровесники. Мы почти ничего не знали об Италии и, признаться, не горели желанием узнать. И всё-таки мы были другими. Нас дразнили словами, которые казались обидней всяких «жиртрестов» и «четырехглазых», потому что апеллировали не к сугубо индивидуальным и, зачастую, временным чертам, а к чувству причастности, первобытному и могучему. Нас вынуждали стыдиться не масти своей, а семьи, и это было гораздо больнее. Через много лет я вспомню это чувство уже по другому поводу, и оно снова вызовет у меня желание дать в морду обидчику.

«Как можно быть таким невоспитанным, Морено», – сокрушалась мама, узнав об очередной драке в школе. Потерять свой достойный облик, свое доброе имя – всё, что обозначается словосочетанием la bella figura.

Потеря лица, как у японцев? – уточнила Дара. Нет, не совсем. Мы не будем делать харакири, если на столе окажется недостаточно еды, и гости уйдут самую малость голодными. Если быть совсем точным, мы просто не допустим такого. Мы не наденем футболки с дыркой, даже если она любимая, а на улице темно. Мы носим шорты и шлепанцы на пляже, а в остальных случаях щеголяем в безупречно сидящих костюмах, даже в жару. Всё это, конечно, относится к сферическому итальянцу в вакууме, но поверьте: мы действительно всерьез озабочены тем, какое впечатление производим на окружающих. Причем неважно, в какой среде мы находимся – на работе, на отдыхе, в дороге. Все, с кем нас сводит жизнь, должны унести с собой едва заметное, как аромат сигары или шлейф дорогих духов, чувство удовольствия. Уметь понравиться и новой соседке, и начальнику, и кассирше в магазине – настоящее искусство. Быть предупредительным, уважать старших, поддерживать в безупречной чистоте и свой дом, и своё тело и душу – всё это мама вбивала в нас с пеленок и очень в этом преуспела. Кем я, по-вашему, должен себя считать? Да, итальянским я владею на уровне “potresti affettarlo non troppo sottile per favore”[1], и Шекспир мне понятнее Петрарки, но... Тут я замолчал, потому что сформулировать то, что должно было стоять на месте этого многоточия, мне никак не удавалось.

– Я думаю, это неважно, кем ты себя считаешь, – сказала Дара. – Важно, что всё это у тебя внутри, по-настоящему. Ты настоящий.

У Дары была сестра, старше нее на три года. Её звали Юмжид. Я никогда не слышал такого имени и не знал, что есть такой народ – буряты, хотя для среднестатистического австралийца я знаю очень много. Полное имя Дары было Дарима. Кроме имен и внешности, в сестрах не было ничего специфически бурятского. Жили они в только что построенном заводском городе, куда стекались искатели удачи со всей страны: русские, татары, немцы и представители других национальностей, чьих названий я не запомнил. В семье Дары говорили по-русски, хотя мама была из деревни и язык помнила. На фотографиях сёстры выглядели настолько разными, насколько вообще могут выглядеть две девушки одной и той же расы. У Юмжид было овальное лицо с высокими скулами, губами фотомодели и глазами индейской воительницы – не хватало лишь украшения из перьев на блестящих, как вороненая сталь, волосах. Она занималась бальными танцами и, как многие позднесоветские девочки, любила всё западное: диснеевские мультики, импортную жвачку в яркой упаковке и Майкла Джексона. На вопрос о будущей профессии Юмжид, перекинув косу с груди на спину, небрежно отвечала, что будет переводчицей. По-английски она говорила так, будто родители у нее были дипломатами, хотя мама работала в детсаду, а отца не было вовсе. Поступать она уехала в Москву, куда вскоре переманила и Дару. Позже сестер закрутило каждую своим водоворотом, обе вышли замуж и разошлись друг с другом окончательно – сперва во мнениях, а затем и в пространстве. Дара с мужем решились на иммиграцию, а Юмжид вдруг потянулась к корням – с такой же страстью, с какой предавалась своим прежним увлечениям. Красиво рассталась со своим бизнесменом, забрав половину их совместного имущества; переехала в Улан-Удэ, открыла магазин, торгующий одеждой и украшениями в национальном стиле, и начала сниматься для обложек в островерхих соболиных шапочках с ниспадающими вдоль щек подвесками из серебра. Она была теперь буддисткой и вегетарианкой – и то, и другое ей удивительно шло. О Дарином отъезде в Австралию Юмжид высказывалась крайне неодобрительно: сама она проводила отпуска не в Европе, а в Монголии, и даже научилась там скакать на лошади, как настоящая степная кочевница.