Алиса Ханцис – А любви не меняли (страница 45)
Солнце катилось к самому длинному дню в году, а когда оно пряталось за холмами напротив, на вершине их начинали перемигиваться огоньки гирлянд – это напоминало мне о детстве: на нашей улице все старались перещеголять соседей, украшая палисадники кто во что горазд. Мы с Соней елку не наряжали, но всегда вешали фонарики на веранде и на балконе, чтобы прохожие могли любоваться. А куда же вы кладете подарки? – спросила Дара. Я и сам уже подумал, что в этом году нам понадобится ёлка – пусть самая простецкая, из супермаркета, такая, что сама светится, ведь дело не в ней: главное – чтобы мы собрались вокруг нее все вместе. И мы пошли и купили ее, она была белая, а по мягким пластиковым иголочкам бегали огоньки – как мурашки, заметил Илай с неизменной своей наблюдательностью. Что, и подарки будут? А как же. Я не ждал от него особого энтузиазма: в его возрасте я уже тяготился семейными посиделками – но Илай воспринял наши приготовления всерьез и несколько раз уточнил, надо ли ему быть с нами двадцать четвертого весь день – ведь правда надо, Мосс, мы же будем готовить? Сперва я отвечал ему машинально, а потом заподозрил неладное в этой настойчивости и в том, как он прятал глаза при попытках вывести его на чистую воду: а что, тебя кто-то пригласил в гости? Долго отпираться он не стал – да, мать звонила, он отбивал звонки, и тогда она прислала смс-ку, но он, конечно, никуда не пойдет, он ужасно занят и вообще. А почему, Илай? Если всего на часок, то ничего страшного, мы тебя подождем. Он ответил со злой усмешкой: обойдется. Она даже про мой день рождения в этом году забыла, а теперь зовет отмечать с ними сраное Рождество. Дара мягко упрекнула: ну зачем такие слова, но я сказал: оставь, он всю жизнь молчал, пусть говорит, как умеет. Меня больше волнует другое. Послушай, Илай, твоя мать могла тогда сделать аборт. Допустим, было поздно. Но она терпела всё это, терпела как могла, пока ты был маленьким. По-своему старалась дать тебе всё, что нужно. Это стоит хотя бы уважения. Ты можешь жить с нами, мы только рады. Но я хочу, чтобы ты вел себя с ней – не скажу «как мужчина»: будь ты женщиной, я сказал бы то же самое – а как взрослый человек. Потому что иначе ты признаешь нас с Дарой грязными извращенцами: мы спим с ребенком или со слабоумным.
Я знал, что поступил правильно; он тоже знал это и не перечил мне, и теперь я никак не мог отыграть назад, мне нужно было пережить эти несколько дней, насмотреться на него, начувствоваться, будто в последний раз. С самого утра в Сочельник я был подавлен и с трудом это скрывал, и когда он наконец уехал – на велике до станции, оттуда на поезде с пересадкой, всего часа полтора, но не мог же я, в самом деле, везти его на машине и нервничать там – когда он уехал, я понял, что вот и всё, я своими руками его отдал. Он, конечно, проболтается, нас найдут, будет скандал. Он же врать не умеет. Подкатила тошнота; видеть в углу гостиной нашу одноразовую елку было невыносимо, но признаться другим я был не в состоянии, мне казалось, что если я заговорю об этом, у меня начнется истерика, а надо было готовить, и прибираться, и делать что-то еще, что враз потеряло смысл, потому что без Илая ничто на свете не имело смысла, и он знал об этом и потому не хотел идти. Я поступил неправильно, и назад дороги не было.
– Ты бледный, Морис. Всё в порядке?
Я перехватил Дарин взгляд – она смотрела на мои руки, державшие нож, и я заметил, что они дрожат.
– Я не должен был... я должен был его отвезти.
– Не будь глупым. Он прекрасно доберется, он же столько лет жил один.
Я покачал головой. Ты не понимаешь, Дара.
– Ты ведь не собираешься возить его в училище, или куда там он поступит? Он не будет сидеть тут всю жизнь. Дай ему дышать.
Ты не понимаешь, упрямо повторил я про себя, хоть и знал, что она права, а я паникер. Не уйди он сейчас, мать нашла бы другой повод, чтобы с ним повидаться: она имеет право, и чему быть, того не миновать. Я должен научиться с этим жить. Так я когда-то мучился с этим виолончельным штрихом –
Он вернулся через три часа сорок минут – стукнул боковой калиткой, затащил велосипед и протопал по веранде. Не сказав ни слова, открыл на кухне кран и долго пил.
– Ну?
– Всё, – Он вытер губы, – отвязался. Им это нужно было только для очистки совести.
– Сколько же ты у них пробыл?
– Полчаса; может, меньше. Не веришь?
Он достал из кармана штанов телефон, потыкал в экран и повернул ко мне. Он не старался, когда делал это селфи – никто из них не захотел или не успел улыбнуться: ни сестренка, ни мать, ни сам Илай, и при его аккуратности так завалить горизонт было знаком протеста. Манифестом свободы.
– У твоей матери черные волосы?
– Крашеные.
Сколько раз я пытался представить ее, но даже и помыслить не мог, что она окажется похожей на мою маму – я даже вздрогнул, увидев это стильное каре до подбородка, красную помаду и слегка поплывшие от возраста, но еще привлекательные черты лица.
– Я знал, что без фотки ты не поверишь, Мосс. Потому, что ты зануда. Самая занудная из всех зануд.
Он положил телефон на кухонную стойку и подошел вплотную, не сводя с меня глаз, но я сказал: слушай, очень жарко, сходи в душ, пожалуйста, – и он со вздохом подчинился, а я полез зажигать духовку, чтобы поджарить каштаны и похрустеть ими до ужина, заедая стресс.
13
В ту рождественскую ночь мне приснилось, что я снова жду возвращения Илая, – приснилось с леденящей душу отчетливостью: все мы знаем, какими реалистичными бывают кошмары. Я помнил, что он у матери, и волновался, и смотрел на часы, а они почему-то показывали не то полночь, не то полдень, было темно и дождливо, я думал, что зря отпустил его на велосипеде, что он снова упадет и разобьет коленку. Когда кто-то позвонил и сказал, что он в больнице, я кинулся к машине, но она не заводилась, и я долго искал расписание поездов – вам, должно быть, не раз снились такие бесконечные запутанные перемещения из одной точки в другую; обычно сон на этом обрывается, но я, на свою беду, выпил лишку и уснул так крепко, что досмотрел до конца это дьявольское кино, созданное моим мозгом с непонятной целью, бессмысленно жестокое и полное невыносимо правдоподобных деталей. Я всё еще надеюсь когда-нибудь забыть этот сон, лишь один момент я должен здесь упомянуть, чтобы было понятно, зачем вообще весь этот абзац. О, как бы я разошелся, пиши я роман, но хватит об этом, я сам себя утомил, у меня разболелась голова, и придется сейчас нажать на паузу, налить стакан воды и выпить таблетку, но прежде я договорю: мне приснилось, что Илай лежит на больничной койке весь в крови и шепчет мне в ухо, чтобы я не боялся – нас больше никогда не разлучат, он всё продумал и в кухне не было никого, кроме них двоих, и никто не видел, как Илай бросился на нож, зажатый в руке отчима, никто ничего не докажет, и теперь они сядут – оба, потому что мать тоже соучастница, и они не смогут меня отобрать – правда же, Мосс?
Вот я принял таблетку, постоял на балконе, глядя в парк: на исходе лета пригорки напротив – сухие и бледные, как год назад, когда началась эта история. В том, художественном времени Земля уже успела облететь Солнце, листья успели облететь и вырасти снова, а в моей реальности очевидца и участника прошло чуть больше трех недель. Я начал записывать эту историю в день рождения Илая. Он не знает об этом; во всяком случае, если он и подслушивает за дверью, то никак себя не проявляет. Быть может, ему приятно, что он попадет в книжку; я же, со своей стороны, убеждаю себя, что должен опередить Зака, не дать ему нас оболгать, но чем дальше, тем сильнее меня захватывает сам процесс кристаллизации моих воспоминаний. Все эти три недели я живу одновременно здесь и там, тогда и теперь, постепенно догоняя реальное время, которое всё равно будет хоть немного, хоть на десять минут впереди – на те десять минут, которые мне нужны, чтобы заполнить, с передышками, пару страниц этой истории. А вы, мои читатели и слушатели, живете в вашем собственном времени, где можно заглянуть в конец книги и узнать то, что еще с нами не произошло и о чем мы даже не подозреваем.
Я не сомневался, что на свое семнадцатилетие Илай хотел бы получить в подарок что-то особенное, а не просто велосипед, ноутбук и что там еще можно было купить за три наших зарплаты. На человека, который будет в восторге от сюрприза вроде оплаченного прыжка с парашютом, Илай не был похож, и мне ничего не оставалось, кроме как спросить его напрямую. Ты не согласишься, ответил он тихо. Хм, дай-ка подумать: хочешь, чтобы я сел с тобой на лошадь? Научился вальсировать? Он качал головой и хмурился. А что, Илай? Я хочу проколоть ухо, и чтоб ты тоже это сделал. Тогда мы сможем носить одинаковые сережки. Да ты посмотри на меня: я же буду вылитый цыган. А я говорил, что ты не согласишься.
Он и в самом деле видел меня насквозь, но про мой сон не знал ничего, и кончилось тем, что мы пошли и совершили ритуальное самоубийство пистолетом для прокалывания ушей. Соня сказала, что в таком случае и носить надо не бижутерию, а как минимум серебро, и они с Дарой купили нам сережки, которые Илай выбрал самолично, волнуясь и розовея от удовольствия: простые колечки, без камешков и прочей ерунды. Он сказал очень серьезно, что если мы когда-нибудь расстанемся, то их надо будет вынуть, чтобы заросло, а если кто-то из нас умрет – пусть другой носит своё колечко всю жизнь. В тот момент я готов был проколоть себе любую часть тела, лишь бы не испытывать боли, которую мне причинили эти слова.