Алиса Ханцис – А любви не меняли (страница 31)
Ему действительно приходилось больше работать с наступлением весны, и он внезапно обнаружил себя по горло занятым. На конюшне он бывал теперь регулярно, поскольку начал ездить верхом. Ему интересно, прикинь, Морис? И у него талант: новички обычно ездят как мешок с говном, а он нет – спину держит, чувствует лошадь. Он изменился: раньше просто делал работу, а сейчас сам хочет кормить лошадей, спрашивает про них. Ты только его не подкалывай этим, он почему-то смущается. Он внутри ужасно заморочный.
Перевели часы, теперь я снова поднимался по утрам затемно, как зимой, но меня это совсем не огорчало. Я открывал дверь на веранду и разливал кофе: черный Даре, каплю молока себе, ребенку полчашки сливок, Соня сама разбодяжит, как ей нравится. Дара пекла Илаю оладьи – он их полюбил и просил каждый день, она добавляла то какао, то кабачки, и оладьи получались разноцветными. Мне в детстве так подкрашивали воду в ванне, потому что я ненавидел купаться. Илай радовался, как ребенок. Он, должно быть, и сам понимал, что Дарины чувства к нему – почти родительские и её секс с ним – акт милосердия, а никакая не страсть, и что она, возможно, думает в эти минуты обо мне. Сама она на эту тему не высказывалась, только однажды выразила осторожное сомнение, что поступает с ним правильно. Соня ворчала, что парень растет как на дрожжах, кроссовки ему уже малы, а идти с ней в магазин он ленится – купи сама, у тебя хорошо получается. Дара тогда потрясенно сказала мне: он растет, представляешь? До сих пор растет. А я... Перестань, Дара. Его сексуальность уже давно родилась, и ее, как младенца, обратно не засунешь, прости мне это сравнение. И, в отличие от младенца, ее нельзя убить. Можно только измордовать и засунуть кляп в глотку, надеясь, что сама сдохнет. Ты этого хочешь?
Чем больше я узнавал о нем, тем более гармоничными мне казались все проявления его натуры. Он был невероятно цельным в этом спокойном принятии себя. Даже те качества, которые виделись другим малопривлекательными, для него были так же естественны, как нагота. Я поймал себя на том, что восхищаюсь им, хоть и не сознавался в открытую. Вместо этого я рассказал ему, что павлинья расцветка маратусов – да и любых ярко окрашенных самцов – исключительно результат того, что самки выбирали, кто покрасивше. И танцует паук только потому, что им движет мысль о сексе. Можно сказать, всё искусство – результат сублимации половой энергии. Есть даже книжка про это. Илай слушал очень внимательно и после нашел в интернете ролик с танцующим пауком. Гляди, Мосс, как смешно, сказал он без тени улыбки, но так и не сделал того, на что я втайне рассчитывал: не начал танцевать сам.
В балетную школу он пришел очень поздно: ему только что исполнилось одиннадцать, и шансы, что его возьмут, были невелики. Но мальчиков в таких школах всегда дефицит, а природные данные у него оказались исключительные. Очень гибкий и пропорционально сложенный, он, должно быть, зацепил приемную комиссию и своей восприимчивостью, особенно привлекательной на фоне внешней неторопливости и серьезности. Такие мальчики, если у них есть цель, способны работать как лошадь и пробивать стену лбом. Цель у Илая была.
Поскольку он никогда не занимался танцами, его взяли сперва в подготовительную школу. Классы проходили по вечерам. После уроков Илай садился в поезд и ехал до центрального вокзала. Там он покупал в ларьке что-нибудь на обед, потом слонялся часок по городу и шел на занятия. Возвращался домой уже затемно и вскоре ложился спать. Получалось, что дядю он почти не видел. Мать сумела уладить конфликт, так что дядя старался его не замечать и жил своей жизнью, оставляя мальчику сыр и ветчину для бутербродов. Мёд и бананы Илай покупал сам и ел в диких количествах, запивая теплым молоком. Он постоянно был голодным: физические нагрузки ему давались тяжело, как и любому астенику, к тому же он начал активно расти, вступая в самую трудную пору своей жизни.
Надо иметь талант настоящего писателя, чтобы передать страдания человеческого существа, запертого в своем некогда привычном теле, будто в доме, который сотрясают все природные стихии, вместе взятые: землетрясения, цунами и пожары. Он сидит внутри, маленький и одинокий, и с ужасом наблюдает, как загорается сперва чердак, а затем подвал – ну или в обратном порядке, тоже хорошего мало. Как я могу описать, что он пережил, да еще с его слов – неумелых и скудных? Как его заикание переходило в паралич при виде девочек, похожих на Еву; каким плотным туманом застилало его сознание на уроках – от усталости, голода и нехватки сна, потому что стоило ему раздеться и лечь, как из-под кровати вылезали такие демоны, каких сам я не видел и в шестнадцать.
Балет был его отдушиной. Боль приносила облегчение. Боли было много: болели мышцы, лопались мозоли и саднило в душе от слов одобрения, к которым он не привык. Каждый божий день он видел себя в зеркале в полный рост – со всеми своими прыщами, узкой грудью и засаленной челкой; но именно зеркала научили его мириться с этим телом, ведь вместе с ним там отражались еще полтора десятка таких же подростков, среди которых Илай был далеко не худшим.
В тринадцать лет он окончательно распрощался со старой школой около подстанции. Теперь по утрам он смешивался в вагоне электрички с учениками частных колледжей, щеголявших единорогами и львами на лацканах пиджаков. Можно было сказать, что поезд стал для него социальным лифтом; сам Илай таких слов не знал, но хорошо чувствовал, что его окружение изменилось. Его никто не бил и не смеялся над его речью. У него появились приятели, и они даже встречались иногда на выходных, чтобы сходить в кино. Однако Илай оставался застенчивым и по-прежнему считал, что жизнь к нему несправедлива – особенно в тот день, когда он наконец увидел свою Еву, а она даже не узнала его: детские игры ей были уже неинтересны. Он еще долго потом страдал, пока Еву не заслонили своими грудастыми телами девицы из интернета.
К деду он уезжал, едва наступали каникулы. Дед больше не казался ему важным и авторитетным: пусть он и владел всеми лекарствами на свете, но заставить умолкнуть голоса в бабушкиной голове он не мог. Даже самому деду не помогали его таблетки, и он мучился бессонницей и гипертонией. А когда разряжалась батарейка в его имплантате, он становился беспомощным, как давний одноклассник Илая, которому однажды сломали его аппарат. Но с дедом всё равно было хорошо. Они ездили рыбачить на озёра; дед ловил лещей и отпускал их, Илай не мог понять, какой в этом смысл, а дед только улыбался в бороду – у него была борода, Илай? Нет, он всегда брился начисто, ты первый такой, кого я знаю, Мосс.
На тех зимних каникулах – Илаю было четырнадцать с половиной – они тоже несколько раз вставали затемно, грузили на крышу машины пластиковую лодчонку, на заднее сиденье кидали спиннинг и сачок и отправлялись в сторону побережья. Бабушку упекли в клинику после попытки самоубийства, дед был подавлен и стремился подальше от дома, к сонной воде, укрытой одеялом тумана. Было ужасно холодно, у Илая зуб на зуб не попадал, но он знал, что это пройдет – солнце скоро поднимется, и оба они будут ужасно смешными в этих вязаных шапках и темных очках. Он запомнил деда именно таким. Память занавесила всё остальное тонкой кисеей, он видел только тени, силуэты – деда, вдруг потерявшего сознание, себя, отчаянно гребущего к берегу. Он весь трясся, как в лихорадке, пытаясь выговорить по телефону хоть слово – он понятия не имел, как объяснить оператору, куда именно присылать скорую, и сам отвезти деда в больницу он не мог, и минуты были потеряны, но это, на его счастье, сознание Илая тоже сумело отфильтровать, и он даже сейчас, кажется, не понимал, что другой на его месте провел бы остаток жизни с чувством вины.
Приехали люди, отвезли их сначала в больницу, а потом Илая – одного – доставили домой. Потом были часы темноты и тишины, звенящей в ушах, как будто внутри него села батарейка. Потом он открыл тумбочку в спальне деда, нашел ключи и отпер все ящики в доме, какие смог. Собрал все запасы дедовых сигарет и спрятал у себя в комнате. Одну сигарету он выкурил сразу и затушил окурок о свою руку. Потом лег в кровать не раздеваясь и проспал до утра. Мать отдыхала на Бали и приехать могла только через сутки. Эти сутки он провел, не выходя из комнаты: смотрел в интернете порнуху, курил и мастурбировал. В балетную школу он больше не вернулся.
11
Почему-то сильнее всего он жалел тогда не деда и даже не себя. Ему было жаль дедовых вещей: лодки и спиннинга, оставшихся на берегу, журналов и пластинок, которые мать выбросила перед продажей дома, самого этого дома – Илай переживал так сильно, будто дед всё еще лежал в больнице, и ему некуда было бы вернуться после выписки. Не трогай, бубнил он матери, это его, ему это нужно, и мать смотрела на него, как на психа. У нее, впрочем, было полно своих забот, и вскоре она перестала его замечать, и он смог перенести к себе и спрятать то, что нашел в шкафах. Кроме сигарет, там были еще деньги, лекарства из прикроватной тумбочки деда и несколько фотографий, которые Илай вытащил из семейных альбомов. Деньги он затем потратил, часть таблеток выбросил. Снимки он разрешил нам посмотреть. Их было всего несколько, и почти везде были отрезаны люди, стоявшие рядом с Илаем – маленьким, испуганным, сцепившим руки на коленях и глядящим прямо в объектив. Это дед – Илай показал на фото моложавого мужчины, держащего на коленях малыша с пухлыми ножками. А тут они с бабушкой. Порыжелые краски, длинноволосые люди в клешах – я узнавал семидесятые влет, в любой книге, в любом фильме, хотя сам едва помнил их. Парень и девушка, на вид старшеклассники, застигнутые где-то в поле сидящими в обнимку на бревне, улыбки – неловкая у него, у нее – торжествующая, глаза чуть прищурены, лицо яркое, броское, будто с обложки журнала. Нос тонкий, но в остальном – невероятное сходство: вот в кого ты пошел, Илай. Вот почему твой дед не мог ее бросить.