реклама
Бургер менюБургер меню

Алиса Горислав – Пришлица (страница 8)

18

Он шёл прямо на Авью – на источник боли, на ту, чей разум стал открыт и манил его. Авья стояла неподвижно, сосредоточившись. Она сняла барьер – даже нет, одним беспощадно резким движением воли содрала махом с себя последнюю оболочку, ту, что отделяла её от хаоса.

И чужой мир ворвался в неё.

Сотни голосов ударили в её сознание – не лишённые смысла крики, а целые жизни, разорванные на клочки, впаянные в плоть и сущность одержимого. Дети, старики, воины, колдуны – все они были там, внутри, и все они молили о конце, о смерти, о забвении, ибо больше не могли выносить омерзительного и противоестественного существования. Это было не её вторжение – это было похоже на погребение заживо. Каждый крик – как гвоздь в череп, каждая мольба – как нож в сердце; и она тоже хотела закричать, но не смогла: её собственный голос утонул в визге гибнущих душ. И сквозь этот гомон, сквозь какофонический хор страданий, прозвучал один умоляющий голос – чистый, почти человеческий:

– Убей меня.

Она поняла его. Осмыслила.

То был голос самого человеколося – того, кем он был до того, как его извратили в сосуд для мрака забавы ради. Не аддзысь, не сьӧд-тöдысь, не предатель – просто человек, шаман, целитель, живший в единении и гармонии с лесом и людьми, всегда приходивший на помощь, едва позовут, и не ожидавший ничего взамен, ибо в том его суть и страшная горечь – не сумевший уйти, когда нуждались и плакали, а потому попавший в ловушку. Его разум ещё не стёрся полностью и держался за последний осколок себя.

Порченный отшвырнул Кимӧ в сторону, как тряпичную куклу; он ударился о ствол обугленного дерева и рухнул на колени, хрипя, с разорванным крыло, но встал вновь – и плюнул кровавыми лезвиями, но человеколось отмахнулся от них, словно вовсе не заметил даже.

Авья не достала Вундан, не произнесла заклинания и не наложила печати – она просто вошла в его разум, не закрытый никакими вратами; вошла не как врач и не как палач, а как та, кто понял боль. Она увидела всё: как его привязали к камню под луной, как Юавлыны впивалась в его плоть не ножом, а заклятием, как повзьӧм-айка вполз в него через глаза, как духи, которых он когда-то призывал с благоговением, теперь рвали его изнутри, не даруя ни сна, ни покоя, ни даже забвения.

– Убей меня, – повторил голос. – Умоляю.

Авья протянула руку – и ударила по его разуму, разбив его на миллиарды осколков. Она не убила его. Она разрушила то, что осталось от него – не в ярости, не в гневе, не в триумфе, а с той же нежностью, с какой ломают шею умирающему зверю, чтобы тот не мучился. Она взяла его сущность – всё, что в нём ещё было нечто, и обратила в ничто. Удар отдался в ней самой – как если бы она ломала собственные кости, выдирая из себя то, что связывало их в единое целое. На миг Авье почудилось, что её сущность начинает крошиться вместе с его, и она запаниковала, но не остановилась, пока человеколось не застыл.

Его рога потемнели углём и рассыпались в прах. Его кожа пошла трещинами, будто высохшая глина. Его глазницы погасли. И тело рухнуло – не как падает труп, а как рушится дом, из которого выдрали всё: стены, полы, крышу, душу. Осталась лишь груда пепла и костей, не достойная даже имени. Из пепла взвились сотни, если не тысячи, прозрачных силуэтов – и, не издав ни звука, растворились в воздухе, точно и не бывало. Они не поблагодарили словами, но в этом исчезновении была высшая благодарность: их свобода облегчила ношу Авьи.

Всё было кончено.

Кимӧ смотрел на неё не с благодарностью – с изумлением.

Авья не двинулась с места, пока не перестала дрожать земля под ногами. Пепел ещё курился, будто душа не спешила покидать останки, и ветер, что до этого молчал, завыл – не по-звериному, а по-человечески, с тоской и болью. Она опустилась на колени, не заботясь о грязи и пепле, и расстегнула сумку.

Сначала – огонь.

Она выложила круг из сушёных веток тацитума лекарственного, сабессы болотной и эгеры лесной – тех, что очищают не тело, а душу. Затем положила в центр пучок сабессы гигантской, связанной нитью из лебяжьего пуха, – чтобы дух не блуждал, а знал: его ждут. Из кармана платья достала три щепотки серой земли с могилы великого провидца, что хранила как святыню, и рассыпала вокруг костра. Эта земля помнила голоса ушедших – и примет нового.

Кимӧ стоял в стороне, не мешая, не дыша. Он видел, как Авья, не колеблясь, провела серпом по ладони – не глубоко, но достаточно, чтобы кровь упала на пепел. Капли зашипели, будто дотронулись до раскалённого железа.

– Ты был человеком, – прошептала Авья на языке племени пемытов, на котором молились только в самые тяжкие часы. – Ты был шаманом. Ты был целителем. Ты не просил стать сосудом для мрака. Прими мой кровавый дар – не как жертву, а как знак: я помню тебя не как чудовище, а как того, кем ты был.

Она поднесла к губам лебяжье перо от самой Белой Лебеди – не для магии, а для благословения. Белая Лебедь, в легендах племён севера, несла души умерших через реку огня в Страну Без Ветра, где нет боли, нет голосов, нет одержимости – только покой. Перо коснулось пепла, и тот на миг засветился серебристым светом.

Затем Авья достала звериные обереги – бронзовые и латунные, звенящие, как колокольчики в тишине. Один за другим она вложила их в пепел:

– Этот – от злых духов. Этот – от забвения. Этот – чтобы имя твоё не стёрлось из памяти мира. Этот – чтобы в следующем круге ты родился не в боли, а в тишине. Этот – чтобы никто не осмелился снова погрузить в тебя мрак.

Она не знала его имени. Но знала его суть – и этого было достаточно.

Из сумки появилась маска в полтора локтя, ритуальная, с резьбой в виде лебедя и луны. Авья осторожно положила её поверх пепла – не как надгробие, а как личину возвращения. Человеколоси, по верованиям древних, носили маски не для сокрытия, а для соединения – с лесом, с духами, с небом. Эта маска станет его последним обличьем в этом мире.

Потом – вода.

Она вылила из фляги росу, собранную на рассвете с листьев мистиции великолепной – растения, что цветёт только в местах, где ступали боги. Вода впиталась в пепел без шума, и земля под ним потемнела, будто впитала слёзы.

Наконец – слово.

Авья встала, подняла Вундан. И, глядя в небо, где уже начали мелькать первые звёзды, запела. Не на языке кидугил, не на языке пемытов, а на древнем языке человеколосей, который она выучила по обрывкам, найденным в руинах капищ, по надписям на костях, по шепоту ветра в рогах мёртвых.

Рога твои – не оружие, а ветви, что тянутся к луне.

Глаза твои – не пустота, а озёра, где отражался свет.

Ты не был монстром. Ты был мостом.

И мост, разрушенный, всё равно остаётся путём.

Пусть земля примет твой пепел.

Пусть ветер унесёт твои стоны.

Пусть лебедь унесёт твою душу.

И пусть никто не посмеет сказать: “Он был ничто”.

Потому что он был нечто – и именно за это его и убили.

Голос её сорвался на последнем слове. Она опустила голову.

Кимӧ молчал. Но подошёл ближе и, не глядя на неё, положил рядом с маской свой клык – отломанный, чёрный от крови, но чистый внутри. Это был жест вир-каттьыны: признание. Даже чудовища знали, когда видят жертву, а не врага.

Авья не поблагодарила словами и молча кивнула.

Она засыпала пепел землёй – не одной горстью, а тридцать три раза, как того требовал обряд погребения тех, кто умер от чужой магии. Каждая горсть – с именем одного из тех, чьи души были в нём: ребёнок, старик, воин, колдунья… Она не знала их имён, но называла их брат, сестра, отец и мать, потому что в смерти все – родные.

Когда курган был готов, она воткнула в его вершину лебяжью дудочку, ту, что хранила для особых случаев. Если душа вернётся – она услышит музыку и не испугается. И только тогда, когда всё было сделано – огонь, вода, слово, кровь, обереги, маска, клык, дудочка, земля под курганом потеплела – не от огня, а от чего-то живого, глубинного. Сквозь пепел, ещё тёплый от ритуального пламени, пробился первый росток – тонкий, хрупкий, но упрямый. Авья узнала его сразу: абсурдия лиловая, причудливый цветок. Его лепестки ещё не раскрылись, но уже источали слабый фиолетовый цвет. Вокруг кургана, где только стояла мёртвая тишина, зашуршала хвоя – не от ветра, а от того, что деревья вздохнули. Их корявые ветви распрямились, кора потемнела от влаги, будто напилась дождя. Даже воздух стал легче – исчезла та липкая тяжесть, что давила на грудь с самого подхода к городу.

Авья провела ладонью по земле. Под пальцами пульсировала слабая, но чистая магия – не та, что выжигала, а та, что лечила. Она вспомнила слова старой пемытской поговорки: “Когда умирает мост, земля плачет. Но если его похоронить по правде – она цветёт”.

И вот – она цвела.

Авья прошептала, почти беззвучно:

– Смерть любого из них – подлинная трагедия.

И в этих словах не звенело бездумного пафоса, только усталость. Только боль, которую она теперь носила в себе. В груди у неё осталась пустота – не физическая, а духовная. Как будто вырвали кусок души и вместо него оставили дыру, через которую теперь дует холод из иных миров. Она знала: это – плата за то, чтобы превратить нечто в ничто. Не просто убить. Не просто стереть. А освободить, разорвав все нити, что связывали его с бытием.

Такие удары не проходили бесследно. Каждый раз, когда аддзысь ломал чужую сущность, она ломала и свою, потому что магия не терпела односторонних жертв. Чтобы уничтожить – нужно отдать. Чтобы освободить – нужно взять на себя. И теперь, в этой пустоте, эхом звучал не крик человеколося, а тишина – та самая, что была до него. И эта тишина была страшнее любого вопля. Авья сжала кулаки. Она не плакала. Не могла. Но в горле стоял ком – не из слёз, а из слов, которые она не смогла бы сказать ему при жизни. Прости, что не пришла раньше. Прости, что не смогла спасти тебя целиком. Прости, что пришлось убить, чтобы освободить.