Алинда Ивлева – Догоняя правду (страница 3)
– Не мели чушь, спас он, Венера тебя спасла, Венера. Богиня
же, – осерчал старик, потом будто вспомнил что-то и поправил себя, – спас-спас, как скажешь.
– Как скажешь, родненький, – Венера на миг побелела, взяла себя в руки и наступила на ногу мужу, так, что тот подпрыгнул на стуле и вжал голову в плечи, будто разболтавший чужой секрет мальчуган.
– Как интересно? Вам было видение богини? – поинтересовалась удивлённая журналистка.
– Тьфу ты, не верю я во всякие там ваши ведения – привидения! – взбеленилась ни с того ни с сего Венера, теребя любимое парадно-выходное жабо.
– Нет, милая, то деревянная статуя Венеры была. Откуда она тама взялась, да ещё и с руками, а не как везде безрукая, неведомо. Так одна рука ее треснула и вошла, насквозь порвав плечо матери вашей. Может, и боли она не чувствовала. Что холод был. И крови поэтому мало потеряла. Так их вместе с Венерой и доставали. Думали мёртвая, Тосенька – то моя. Но Венера её спасла. Хотите верьте, хотите нет.
⠀
Венера Степановна опять поплевала на платок и вытерла постоянно мокнущий глаз мужа.
– Вот мужики наши ржали ещё – Венера вышла из пены. И всё – Венера и Венера. А моя милая в морге очнулась и вышла, вся в этой тине. Её в больницу. Не в нашу. Увезли её в другую, ужо не помню куда. Куда?
– Так я там памяти видать лишилась, спрашивают врачи, когда в себя пришла, как зовут. А голос из головы мужской: «Венера, Венера». Я и ляпнула. Так и записали. А когда оклемалась, память-то вернулась, добралась домой. Нашла, собрала детей вместе, родненьких, Лидуську, Артемия, Марию, Лёнечку и стали дом восстанавливать. Потихоньку, помаленьку. Матери их утопли. Как – не знаю. И дети молчали. А тут приказ Сталина – всех женщин на фронт, заменить мужчин: связистов, чистильщиков оружия, кладовщиков, поваров, шофёров. Из Орска тогда двести двадцать пять девчонок молоденьких отправили на фронт. И я пошла. Стрелком записалась. Детей на себя оформила. Думаю, поменяю жизнь. Назвалась им матерью. Венерой, по отцу Степановной, и его фамилии Кондратовой. Документы все утонули. И новая жизнь, решила, начнётся. Кто ж знал, что ещё три года война-то будет проклятущая. Говорили, ещё полгода, и разобьём фашистов. Определила детей в детдом. А оттуда сестра забрала и привезла сюда. На Рязанщину.
Вернулся с перекура кашляющий и раскрасневшийся, будто оживший вулкан, Егор. Мать строго посмотрела на сына:
– Скоро все лёгкие выплюнешь, курит всё!
– Не начинай. Давай рассказывай, я краем уха слышал, что ушла на фронт. А батя? Следом? Он же хвостик твой, – Егор опять жутко зарокотал.
– Не любить – грех, а любишь – не разлучайся, найди способ, но не оставляй – это задача мужика. Оберегать! – дед Демир поднял вверх палец. – Тебе бы такую жену, как твоя мать, а то бобылём ходишь.
– А тебе, бать, нравится подкаблучником-то?
– Хватит, Егор, даже мне противно уже тебя слушать, – встал лысый очкарик в костюме. – Ядом брызжешь.
– О, голос прорезался, жены рядом нет, так и осмелел.
– Прекратите! Стыдно за вас, вот пусть напишут в газете, сколько раз вы к матери приехали? Когда дом сгорел, кто примчался? Кто отстраивал его? Всем миром помогали, соседи, бывшие сотрудники, сослуживцы, и с области люди приезжали. Нашу маму все уважают, кроме родных детей, – бесцветные щеки женщины-монашки порозовели, глаза лихорадочно заблестели, она вскочила, одёрнув юбку. И, будто обессилев, села на стул. Потупила взор.
– Так мы же не родные ей, как выяснилось, – в грудном голосе выплеснулась вся нотная гамма.
– «Моя любовь и благодарность
С годами глубже во сто крат,
Родные люди не по крови,
А по сердцам, что бьются в такт».
Вдруг вспомнилось, ведь про нас, ребята, вы для меня все родные. Родные – это ведь, правда, не про кровь. Я читала в одном журнале, что род, предки наши, это те, кто был даже отчимом или приёмным ребёнком до нас. Это все – наш род, и они за нами стеной, тылом. А наши родители живы, они наши крылья. Сколько ночей мать не спала, когда ты Егор заболел, она и до сих пор стоит на коленках, молится. А ты, Софа? Когда твоя дочь пропала, ты рыдала, таблетки вином, а мать в город приехала, людей собрала. И искала шесть дней без сна. Пока не нашла. А ты, Русик, когда в аварию попал и лежал весь переломанный, кто тогда весь мир перевернул и связи поднял!? Мать тогда квартиру продала. Тебя в Израиль чтобы отправить, чтобы ты снова мог ходить. А ты всё думал-гадал, кому квартира ушла. Родители хоть раз попрекнули? А ты так там и остался. А спасибо сказал? Стыдно мне за вас…и за себя стыдно. Пишите, Лиза, всё как есть! Мы все уже седовласые дяди и тёти, а все что-то судим, рядим, делим. Родные – не те, кто в паспорт вписан, и не те – у кого кровь одна… – Лариса заплакала и выбежала из дома. Надо же, и не заметили, пока скандалили, что уже стемнело. Хорошо, что детей уложили в гостевом доме и не слышали они наших криков», – Лариса посмотрела на звёздное небо и заскулила протяжно раненой волчицей:
– Одна я… всю жизнь… я бы сейчас хоть желтокожего, хоть чёрненького, плевать на пересуды. Что теперь – ничего не изменить! Так и не узнала я материнства, так и не узнала, мамочка-а-а-и-и, за что… – женщина упала на колени, раскачиваясь маятником, вскинула руки к небу. В этот момент с инжирного неба упала звезда. Будто коснулась макушки Ларисы. Засеребрились, засветились волосы. И тепло так стало на душе Ларисы. – Спасибо за знак, Господи! Всё так как и должно быть! – Отозвалась из пролеска на её мольбы иволга – ночная плакальщица. – Не плачу я, всё будет хорошо!
Лариса провела рукой по увядающей траве. «Ты как я, жухлая, колючая. Бабье лето, дай взаймы. У тебя, травушка, будет весна. А у меня?». Женщина с трудом поднялась, хрустя коленками, глянула на кудрявую рябинку. В молочном тумане, стоит невестою, что в девках засиделась, зардевшаяся, налитая, разодетая в багряные обновы. Затейница осень и её засентябрила. Под розовой луной рябинушка шепталась с желтолистом клёном. Пахнуло дикой мятой. Заморосил дождь, смывая слёзы. «Надо в дом идти». Лариса обхватила своё сухопарое тело руками. «И обнять-то некому».
За столом стало веселее. Уложили гостью в тёщиной комнате, с другой стороны печки. Демир, расхваливая свою наливку на вишнёвых косточках с черноплодкой, разливал детям по стопкам. Венера закимарила, уткнувшись подбородком в жабо. Волосы её, что прошлогодняя трава, разметались по лбу. Дверь скрипнула, когда Лариса хотела закрыть поплотней, мать встрепенулась. Начеку. Братья и сёстры, на удивление, вспоминали истории из детства. Чокались. Смеялись. Будто негатив, как неудачный, фотографом был засвечен. И улетел в помойку. Лариса обошла стол, коснулась каждого, обняла маму за плечи:
– Мамуль, пойдём, уложу, завтра расскажешь. Никто не уедет.
– Чтоб дождались. В шесть утра всех разбужу, – Венера крючковатым пальцем стукнула по столу. – Не слышу?
– Да, мам.
– Иди, иди спать.
– Спокойной ночи.
Старушка согнулась, вжала голову в бордовый крепдешин и исчезла за шторкой.
⠀ – Мать совсем сдала, – с сочувствием в голосе, к изумлению остальных, поделилась Софа.
– Нет, отец, ты всё же скажи, где Машкина машина, хорошая тачка была, Лёнькина хата, Пашкина? Витька, бедолага, молодым помер, и не нажил ничего, Пашка просрал и бизнес, и жизнь, пропойца, у Толи – медицина одна была вместо жизни, с тем всё ясно, так на работе и помер. У Тёмки – домина, куда всё мать дела? Не смотрите на меня, как на врага народа. Вы все так же думаете, только вякнуть боитесь. У них детей не было. Прям, проклятие. Все матери отписали нажитое, я у нотариуса узнавал. Меня не проведёшь, – не унимался Егор.
– А тебя никто и не думал обманывать, всё там, где надо. Матери видней. Я в ейные дела не лезу, и тебе не советую. Вы тут пейте, ешьте, и на боковую. Я к Венере своей. Мяты только нарву.
– Нарвала я, папочка, нате, идите спать, – Лариса обняла дедулю и повела его к матери. Тот, гремя медалями, сопя и ковыляя, скрылся за тюлем.
– Эх, даже не верится, что отец на голову, а то и выше был, даже на одноглазого бабы заглядывались. Я мелкий был, а помню, как Зойку наша мать метлой по дороге гнала. Соседи ржали в покатуху. А мать орёт, что, если ещё нос свой сунет, помоями для свиней обольёт. А я еду на велике и такой счастливый, что эта грозная тётя в синем халате и галошах – моя мать, – Владимир почесал ёрш волос, поскрёб отросшую щетину на бороде.
– Русланчик, ты у нас вообще на цыгана похож, может, ты из табора сбежал? А родители тебя подобрали… вечно ты, как перекати-поле жил. Как ты там в своём Израиле? Может, ты еврей? – Милочка, впервые за весь день, подала голос.
– А что? Похож, – подхватили со смешком остальные братья и сестры.
– Жид порхатый, – загремел Егор.
– Какой он порхатый? Плешивый он жид, – вставила София. И все засмеялись, дружно чокаясь.
– Вот, мать, всех нас собрала, и даже говорить друг с другом заново научила, а то в прошлую встречу лаяли как псы бродячие. Пусть не родные, но других-то и нет у нас родственников. А родню, как грится, не выбирают, – самый младший, поздний ребёнок, тихий Владимир сказал речь. То ли профессия на нём отразилась, то ли не в коня корм. Худой, невзрачный Володя – дознаватель. Молчит, наблюдает, слушает.