Алина Данилкина – Танцы на пепле судьбы (страница 3)
Папа был более предсказуем и консервативен во всем: его внутренняя сдержанность граничила с утомляющем самокопанием, а традиционность взглядов лишь сужала горизонты иллюзорной свободы, которой мог владеть состоявшийся мужчина за сорок пять. Его боялись конкуренты, силовики, подчиненные, потому что он агрессивно и настойчиво вел все дела. Дома он дорожил своими родителями, не скрывая от общества свое чахлое бормотание перед матерью и безоговорочное сопряжение с позициями своего отца. Папа праздновал все семейные торжества с престарелыми родителями, а не с миловидной сожительницей, которую напрочь отказывались принимать дома бабушка и дедушка, всем сердцем любившие лишь мою мать. Никто никогда не навязывал ему угнетающее чувство вины, однако папа ошибочно считал себя недостойным сыном, так ни разу за всю жизнь и не огорчив хоть кого-то из своих многочисленных родственников.
Однажды отец отменил поездку в Марракеш только лишь, потому что у бабушки слегка поднялся уровень сахара в крови, спустя два года он не пришел на свой же юбилей, когда дед упал в обморок после недолгой размолвки с главным анестезиологом центра. А в самолете, когда мы возвращались из Барселоны в Ростов, папа по свойственной ему привычке расписывал задания для заведующих отделений своих больниц и придумывал идею подарка бабушке за четыре месяца до ее дня рождения и много грустил, так как знал, что проведенные совместно три недели в Испании еще больше укоренили его нежелание делить меня с мамой. Папа мечтал жить со мной, но знал, что мама так же сильно нуждается в моем присутствии, как и я в ее. Это же была мама…
Глава 2
Вернувшись в Ростов, я готовилась к переезду в Москву, вступительным и началу университетской поры. Все лето я сдавала многочисленные экзамены, однако это отнюдь не помешало моей семье заставить единственную внучку и дочь продолжить посещать семинары скрипучего от ворчания старикашки-ученого, напоминавшего мне облезший вибрирующий скелет. На протяжении одиннадцати лет после занятий в лицее я впопыхах закидывала в сумку тетради и раньше всех выбегала на улицу, запрыгивая в машину к Степанычу, водителю, который с ранних лет возил меня то на дзюдо, то на барре, то на зумбу.
По вторникам и четвергам мы должны были с ним за десять минут доехать до улицы имени греческого города Волос, где мне в своей квартире преподавал английский язык немощный именитый профессор Аристарх Абрамович, заведующий кафедрой зарубежной филологии Ростовского университета. Степаныч заранее покупал бутерброды с российским сыром и мой любимый вишневый сок, чтобы в машине, подкидывающей меня от нашего обоюдного желания успеть к началу занятия, я могла быстро забить желудок дрянной сухомяткой до трехчасового погружения в чопорность абсурдных английских шуток. Папа и бабушка Липа приказывали мне по-христиански терпеть, и поэтому я не умела язвить, произносить слово «нет» и отчаливать от тех, кто был мне омерзителен и противен. Вместо пинка под зад обнаглевшим и обозленным персонам я отвешивала лишь пятикратное «спасибо» лишь за выданный лист бумаги и разрешение присесть.
Отец занудно навязывал мне идею смирения, обосновывая тем, что нельзя убегать от проблем, одной из которых, впрочем, и был Аристарх Абрамович. Но в тот день нашей последней с ним встречи мне надоело по привычке заглатывать подгоревшие тосты на заднем сиденье, обливая себя томатным соком от быстрой езды по встречной полосе, выслушивать каждое занятие оскорбления из-за моего опоздания, терпеть вонючий корм профессорских рыбок, глазеющих на меня из аквариума, и делать вид, что не замечаю его традиционный десятиминутный храп после двух часов изощренного перевода на английский «Епифанских шлюзов» Платонова. Надоело слышать насмешки над моим акцентом от его молоденькой аспирантки, которая даже права не имела присутствовать на каждом нашем занятии. Надоело отвлекаться на плач их пятимесячного ребенка и встречать при входе в подъезд их соседку, выдумавшую, что я очередная любовница великовозрастного еврея.
В последний учебный день я встала, чтобы уйти, но так и не осмелилась этого сделать, прокручивая семейное наставление в своей памяти. Стиснув зубы, я отучилась у него и обулась. Затем я заставила себя открыть рот и вымученно услужливой фальшивостью поблагодарить за «все», подразумевавшее лишь сожженные нервы, часы и деньги, которые у меня эпично воровала эта девяностолетняя сопрелая дохлятина, похрустывающая от каждого движения Паркинсона.
Зайдя домой, я, не раздевшись, присела на пуф в прихожей, разрыдалась от своей слабости и уснула. Лишь спустя пару часов дремы на велюровой табуретке меня разбудил звук ковыряющегося ключа в давно не смазанной замочной скважине. На пороге появилась мама. От нее, как всегда, пахло зеленой мимозой, пудровым ирисом, потускневшими страницами историй болезни и индийским ветивером, которым она смазывала вьющиеся кончики челки. Мама прошла, скинула на консоль из иранского травертина очередную шляпку и солнечные очки, после чего присела на пол и терпко выдохнула. Под бирюзой ее раскосых потухших глаз, точь-в-точь схожих с моими, покатилась слеза, которую она не стала вытирать или сбрасывать. Ее треснувшие бесцветные губы, которые она обычно не выделяла блестками или помадой, лишь сумели произнести: «Я не смогла».
За двадцать пять лет служения Гиппократу под ее наточенным скальпелем не умер ни один из сотен неизлечимых пациентов. Альтруизм, созвучный с ее говорящим нареканием Вера, настаивал на помощи каждому встречному. После операций мама всегда выглядела лишь слегка потрепанно и изможденно, но это не препятствовало воцарению ее открытого взора и плавно восходящей улыбки. Видя ее, я думала о том, что в мире существуют лишь несколько женщин, которым подходят слезы, усталость и грусть. Будто эти женщины становятся еще привлекательнее, тоскуя в кафе или же выпуская из-под намоченных ресниц прозрачные соленые капли. И ты, став свидетелем, не можешь представить, как же девушка преображается в столь губительных для души состояниях и как же эта печаль способна радовать своим обаянием всех вокруг. Мама бесспорно относилась к этому редкому типу, заставляя меня сокрушенно любоваться ее страданиями.
Однажды мама купила шесть умирающих пальм, расставила по всему дому и дала каждой имя, будто удочерив обреченных на смерть детей. Она бережно протирала каждый листочек отваром ромашки, будто расчесывая спутанные волосы похожей на себя дочки, разговаривала с ними о вредоносной для них зиме, баловала удобрениями, подкармливала и меняла горшки, рисовала на керамических кашпо коричневые кружочки под цвет стволов. Когда маме не давали отпуск, мы надевали солнечные очки и ложились под наши окна, с которых жеманно свисали пальмовые тени, включали искусственный шум атлантического прибоя на телевизоре, представляли, что мы на море, и жаловались друг другу на нехватку прилипших к пяткам песчинок и пульсирующих покалываний раскрепостившегося солнца.
В тот день вместе с маминым пациентом нежданно погибла одна из пальм – ее любимица Люся, которую она часто выхаживала после мучнистого червеца и щитовки. Увидев, как мама Верочка плачет, вытирая наполненные тушью дымчатые серые слезы выгоревшими листьями Люси, я перебрала клюкву и приготовила для нее морс. Затем я растопила ее любимое масло из эвкалипта, помыла кисточки для макияжа, которыми мама будто успокаивала нервно дрожащее после пропажи родной сестры лицо, достала из треугольного шкафа связанный бабушкой плед из мериносовой шерсти и отворила в маминой спальне окна, выходящие на внутренний мандариновый дворик. Мама достала расслоившийся кожаный альбом с фотографиями, подколола волосы прищепкой для стирки и стала поочередно вытаскивать снимки из пластикового кармашка:
– Смотри, это наше с папой свадебное фото. В то время были модны взъерошенные прически с начесом и синие помады. Помню, как решила тогда вплести в собранные волосы лилии и накрасить назло трендам девяностых губы бесцветной гигиеничкой, – тихо заговорила она.
– А я не знала, что тетя Надя была твоей свидетельницей. Вы были с ней так похожи…
– Сейчас я покажу тебе насколько. Это фото было сделано перед нашим с Надей переездом из станицы в Ростов. Здесь я, твои бабушка и дедушка, тетя Надя и наши коровы Дымка и Груня, которых пришлось продать, чтобы достать нам немного денег на первое время. Боясь, что парализованное в нас распутство выпорхнет наружу, твоя бабушка запретила нам поселиться в общежитии и сняла комнату в квартире пенсионерки. Диван с полкой и мутным зеркалом, на котором мы спали, был пропитан нафталином от ее умершего мужа-инвалида, а буфет, заполненный хрустальной посудой и трудами Крупской, скрипел, будто не подпуская к себе. Филипповна была всем недовольна: она жаловалась на то, что мы до ночи заучивали вопросы к экзамену по гистологии, на то, что плохо выглаживали ее дырявое постельное белье, возмущалась, что одна из нас могла спать на полу из-за вылезших из дивана пружин, а твою мать, не умеющую говорить «нет», и вовсе заставляла ездить с ней каждый месяц на кладбище и убирать могилы ее покойных родителей.