Алим Тыналин – Громовка (страница 43)
— Да.
— Ты с лета другой.
Ну да этого следовало ожидать. Еле слышно, с той же интонацией как заметил Митрич, что я стрелял раньше. Или Егорыч когда подметил что я раньше ездил на лошади.
Только у них профессиональная наблюдательность, а у матери нечто более точное и безошибочное, похлеще любого профессионализма.
Я промолчал, а она продолжила:
— Это не из-за обморока или теплового удара. Ты другой. Говоришь, ходишь по-другому. Смотришь тоже не так. Раньше ты… — она замолчала, подбирая слово, и не нашла, — раньше ты был Лешка, мой сын. А теперь ты не знаю кто.
Мы замолчали. Сверчок за печкой тоже давно умолк. Только шуршали и потрескивали угли в печи, и из-за заслонки падал оранжевый отсвет на потолок.
— Мам, — сказал я. — Я Лешка. Тот же самый. Ну ты чего такое говоришь?
Она пристально смотрела на меня. Долго, прямо, не отводя глаз. Карие и усталые глаза, с морщинками от прищура.
Глаза человека, который считает не только рубли и копейки, но и вещи поважнее, и которого не обманешь кедами, палкой из орешника и рыбой на рассвете.
— Может, и тот же, — сказала она. — А может и нет. Я не знаю. Тетя Паша говорит, что ты умом тронулся. Анна Ивановна говорит что в тебя это, как его, переходный возраст. Мужики молчат. Все молчат, а я хожу и ничего не понимаю.
Она опустила глаза на свои руки. Посмотрела на обручальное кольцо, трещины на костяшках и заусенцы. Помолчала.
— Отец твой тоже был упрямый. Когда все говорили не надо, он делал по-своему. Трактор чинил в грозу, потому что утром надо идти пахать. Крышу крыл один, потому что никто не пришел помочь. Сено косил с температурой, потому что дождь шел на следующий день. — Она подняла глаза. — Инфаркт его убил. В сорок один год. На покосе.
Опять настала тишина. Угли щелкали в печи. Оранжевый отсвет плясал на стене.
— Я не хочу, чтобы с тобой случилось что-то, — сказала мать. Голос не дрогнул, но руки на столе сжались, пальцы побелели. — Не хочу, чтобы ты упрямился до смерти. Ты кашляешь. Вон худой какой. Бледный. Бегаешь по утрам по холоду, а у самого температура. Я же вижу, Леш. Я таблетки твои считаю.
Ну конечно, она все считала. Даром что бухгалтер. Каждую выпитую таблетку, поставленный горчичник, градус на термометре. И молчала две недели, как это делают люди, которые знают, что говорить бесполезно, но надеются, что и без слов дойдет.
— Мам, — сказал я. — Я еду завтра в ПТУ на собеседование и на соревнования в субботу. Оба дела нужные позарез. ПТУ ты сама хотела. А на соревнования я хочу уже сам. Одно для тебя, другое для меня. Честная сделка.
Она слушала не перебивая, не кивала и не качала головой.
— Кашель пройдет, — сказал я. — Анна Ивановна сказала, продержится еще неделя-две. Температура уже тридцать семь ровно, почти норма. Бег по чуть-чуть, без нагрузки. Я не убиваюсь, мам. Я делаю это аккуратно.
Она посмотрела на меня с тем выражением, которое я не видел раньше и не мог определить точно что это. Не вера и не неверие, не одобрение и не осуждение. Что-то промежуточное, для чего в русском языке нет одного слова, а нужно три или четыре: «я не понимаю, но я рядом».
— Дядя Толя ждет завтра к вечеру, — сказала она после паузы. — Я ему позвонила, он постелит в маленькой комнате. Поешь у него он борщ варит по вечерам, мясной, ты там нормально поужинаешь. — Мать помолчала. — И рубашку надень завтра белую.
— Надену.
— И аспирин возьми. На всякий случай.
— Хорошо.
— И Леш…
— Да?
Она встала. Убрала миски, стряхнула крошки с клеенки и повесила полотенце на гвоздь. Обычные движения, привычные, экономные, но медленнее обычного, как будто тянула время. У двери в сени она обернулась.
— Кто бы ты ни был, — сказала она, — ты мой сын. Это я знаю точно.
И вышла скрипнув дверь в сенях. Зазвенела ручка ведра, мать пошла к Зорьке на вечернюю дойку, ежедневный ритуал, который не отменяют ни разговоры, отъезды или соревнования.
Я сидел за столом. Белая рубашка висела на гвозде у двери, в лунном свете из окна, яркая и чистая. На полке пачка аспирина, четыре таблетки из десяти.
В горле пробка из кашля, которую я давил весь разговор и которая сейчас, когда мать вышла, наконец-то прорвалась. Три спазма, тихо, в кулак, чтобы она не услышала из хлева.
Завтра в Сердобск.
Глава 22
ПТУ
Пятница, четверть седьмого утра. На крыльце еще темно, только над крышей правления тянулась белесая полоса, рассвет нехотя выползал из-за лесополосы.
Воздух стоял неподвижный, холодный, с запахом палой листвы и угольного дыма из трубы соседнего дома.
Серая папка с завязками лежала под мышкой, под пальто, прижатая к боку. Внутри лежали все документы, перевязанные тесемкой.
Заявление, переписанное от руки трижды, прежде чем чернила легли ровно, свидетельство о рождении в твердой обложке; справка из Покровской школы с подписью Бориса Михайловича и круглой печатью, медицинская справка от Анны Ивановны, фельдшера, с пометкой «по состоянию здоровья к обучению годен», четыре фотографии 3×4, сделанные вчера в фотоателье на Советской; согласие матери, выведенное ее аккуратным бухгалтерским почерком, без единой помарки.
Белая рубашка под пиджаком пахла нагретой ватой и углем, мать погладила еще раз, утром, пока я умывался. На воротнике остался едва заметный коричневый след от слишком горячего утюга, под манжетой, не видно.
Под рубашкой тонкая майка-сетка, под ней горчичник, наклеенный в шесть утра на правый бок, между четвертым и пятым ребром, там, где боль садилась плотнее. Ночью кашлял четыре раза. Утром выпил аспирин с молоком, последняя таблетка из пачки, оставалось два дня терпеть до соревнований.
ЗИЛ-130 стоял у ворот молочной фермы, с пустыми бидонами в кузове, выкрашенными в голубой цвет, с белыми инвентарными номерами на боку. Двигатель работал на холостых, прогревался, выхлопная труба коптила сизым дымом.
Мотор стрекотал на малых оборотах, неровно, с подсвистом одного цилиндра. Кабина зеленая, с черной полосой по дверце, фары круглые, бампер передний помят слева, видимо, на прошлогоднем гололеде задел угол силосной башни.
За рулем оказался Толик Нестеров. Старый знакомый подвозивший меня недавно, в той же кепке набекрень, только теперь поверх телогрейки ватник, тоже расстегнутый, и под ним зеленый свитер с вытянутым воротником. Толик увидел меня, опустил стекло, высунул локоть наружу и заорал на всю улицу:
— Земляк! Ты же ходячий мертвец, я смотрю! Чего такой бледный, Громов? Тебя не в город, тебя в больницу везти надо, ей-богу!
— Нет, мне в город надо.
— Ну ладно, в город так в город. — Толик потянулся через сиденье и отщелкнул дверцу. — Запрыгивай. Сегодня без бидонов на молокозавод, наоборот, обратно с фляжками за молоком и в Сердобск за известью, у меня там разнарядка на хозсклад.
На приборной панели валялся новый огрызок, антоновка, свежая, надкушенная вкривь, с белой мякотью и подползшей к центру червоточиной. Рядом коробок «Балтики» серого цвета, с обгрызанными краями, и пачка «Прима» без двух папирос. Под педалью газа на полу обрывок газеты «Сельская жизнь», засаленный до прозрачности.
Я положил папку на колени, придерживая обеими руками. Толик хлопнул по рулю ладонью и выжал сцепление. ЗИЛ дернулся, бидоны в кузове отозвались жестяным звоном, и мы покатили.
Грунтовка тянулась через поля, по-сентябрьски пустые и серые. Стерня после уборки стояла рыжими щетками, с черными полосами от дискования по краям, готовили под зябь.
Где-то на дальнем поле тарахтел трактор, ДТ-75 судя по звуку, с прицепным плугом. Над пашней низко шли грачи, кучно, по двадцать разом, садились, перебегали по бороздам, взлетали и снова садились.
Толик закурил «Приму» от спички, прикурил с третьего раза, потому что спичка ломалась о коробок, огонек задувал ветер из приоткрытого окна. Затянулся, выпустил дым в окно.
— Слышь, Громов, я ж тебя в прошлый раз в спорткомитет вез. С папкой. Помню, серьезно, как танк, ехал. — Он покосился на меня, на белую рубашку под пиджаком, на тщательно зачесанные волосы. — А сегодня, я смотрю, ты прям как на смотрины собрался. Чего, мать тебе нашла невесту в районе?
— В ПТУ еду. На добор.
— Вон оно что, в ПТУ значит. — Толик повторил с той же интонацией, с какой говорят когда кто-то едет в санчасть или в военкомат. — В третий, что ли? На Заводской?
— Он самый.
— Ну, в третьем, я тебе скажу, конкурс среди дураков и прогульщиков. — Он засмеялся, довольный своей шуткой, выпустил дым через нос. — Я серьезно. У меня там брат двоюродный год отучился, потом ушел в армию, теперь шоферит на маслозаводе. Слесарей-инструментальщиков выпускают как пирожки с капустой, а потом эти слесари половину пьют, половину разбегаются по Союзу за длинным рублем. Ты-то на кого пойдешь?
— На слесаря-инструментальщика.
— Ну вот. — Толик хмыкнул. — Героическая судьба.
ЗИЛ пошел по колдобине, кабину тряхнуло, бидоны отозвались протяжным «бам». Пыль из-под передних колес поднималась густым рыжим хвостом, оседала на ветровом стекле, и Толик включил дворники. Резинки прошли всухую, оставили грязные дуги, видимость стала только хуже.
— Слышь, а спорткомитет-то как? Чем дело кончилось?
— Допустили.
— Да ну? — Толик повернулся ко мне всем корпусом, забыв про дорогу, ЗИЛ повело влево к канаве, Толик матюгнулся и выправил руль. — Ну ты даешь, земляк! Я ж говорю, молоток. Когда соревнования-то?