18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алим Тыналин – Громовка (страница 27)

18

Сырая, проникающая под кожу стужа. Ночью семь градусов, под утро пять.

Роса на траве к рассвету превращалась в иней, тонкий и хрупкий, исчезающий к восьми, как будто его и не было. Изба остывала за ночь, печь не топили с мая, бревенчатые стены держали дневное тепло, но к четырем утра отдавали все. Пол ледяной, босые ноги на досках как на жести.

Я проснулся и лежал, не вставая. Две минуты, хотя это непозволительная роскошь, раньше вскакивал мгновенно, по внутреннему будильнику. Ноги на пол, быстро оделся, накинул кеды и за дверь.

Сегодня лежал. Потолок над головой беленый, с трещиной по диагонали, в предрассветном сумраке серый, плоский.

На груди горчичник. Четвертый за сутки. Желтоватый, бумажный, с острым запахом горчичного порошка и аптеки, камфоры, может быть, или скипидара.

Мать ставила на ночь, мочила в теплой воде, ложила на грудь, сверху тряпку, а еще одеяло, надо терпеть двадцать минут. Я терпел не двадцать, а до утра, потому что заснул и забыл снять.

Сейчас я отлепил горчичник. Бумага присохла к коже, потянул, отошла с легким треском, как пластырь. Кожа под ним теперь красная, воспаленная, сухая, по краям облезает, как после солнечного ожога.

На простыне остались белые чешуйки. Грудь от ключиц до нижних ребер в пятнах, старых, побуревших, от предыдущих горчичников. Теперь прибавилось новое, свежее, размером с ладонь.

Встал. Голова тяжелая, не болит, но все равно как в тумане, как будто набили ватой между ушами.

Натянул штаны, рубашку, на ноги кеды. Рубашка холодная, влажная от ночной сырости, прилипла к лопаткам. Поежился.

В сенях на лавке стояло ведро. Пустое и оцинкованное.

Мать оставила с вечера, утром с этим ведром за водой. Раньше это делала она, до дойки.

Последнюю неделю начал ходить я, с тех пор как мать стала уходить в контору затемно, у нее конец квартала, отчеты и ведомости. Ведро на двенадцать литров, полное весит килограммов тринадцать с водой. Обычно такое таскать ерунда.

Вышел на крыльцо. Утро серое, безветренное, воздух сырой, пахнет палой листвой и дымом, кто-то уже топил печь.

Тополя у правления наполовину пожелтевшие, листья бледные, матовые, висят неподвижно. Лужа у калитки, оставшаяся от вчерашнего дождя, покрылась тонкой пленкой льда по краям, первого за осень. Колодец в двадцати метрах от крыльца, по тропинке через палисадник и дорогу.

Я дошел до него. Снял ведро с крюка ворота, зацепил цепью свое.

Покрутил ворот, цепь намоталась на бревно, ведро опустилось в темноту сруба, раздался глухой плеск. Сразу потяжелело, я потянул обратно.

Обычно чтобы вытащить, нужно тридцать секунд, без передышки. Сегодня ворот шел туго, руки слабые, предплечья дрожали, как в первую неделю, как будто месяц тренировок стерли и обнулили.

Наконец я вытянул ведро, перелил в свое. Вода ледяная, черная, с запахом глины и железа.

Теперь двадцать метров обратно. Ведро в правой руке, тринадцать литров веса.

Я слегка наклонился влево для баланса, как мать носит молоко. Десять метров нормально. На пятнадцати остановился.

Не от тяжести, а от боли. При вдохе справа, под ребрами, как будто кто-то ткнул тонкой спицей между ребрами и медленно провернул.

Не острая боль, а тянущая, глубокая, на вдохе сильнее, на выдохе слабее. Плевральная, межреберная, черт знает, какая, без рентгена не определить, а для этого надо в Сердобск, в районную больницу, за сорок километров.

Я стоял у ступеней крыльца. Ведро на земле, вода плескалась через край, мокрое пятно расползлось по утоптанной тропинке.

Ждал. Дыхание легкое, поверхностное, чтобы не провоцировать боль. Через минуту отпустило. Не прошло, а отпустило, ослабло, ушло на задний план.

Поднял ведро, занес на крыльцо и поставил в сенях на лавку. Перелил в рукомойник, железный стержень лязгнул, побежала ледяная вода, я умылся.

Лицо отразилось в мутном зеркале, худое, бледное, не загорелое, как месяц назад, а именно бледное, с серым оттенком, с тенями под глазами, темными, как синяки. Губы сухие и потрескавшиеся.

Скулы торчат сильнее, чем в июле, я похудел. Не подсушился, как перед соревнованиями, а именно похудел, болезненно, уйдя в минус по весу.

Затем отправился в сарай. Через двор, мимо хлева, где мычала Зорька, ожидая дойки, мимо поленницы и бочки для дождевой воды.

Сарай темный, пыльный и тесный, весь пропахший деревом и ржавым железом. На верстаке штанга.

На самом деле не штанга, конечно, а самоделка. Черенок от лопаты, на концах два мешка, набитые камнями и землей, привязанные проволокой.

Общий вес килограммов двадцать пять, я взвешивал на колхозных весах у зернохранилища, когда никто не видел. Двадцать пять килограммов больше половины массы моего тела. Для жима от груди тяжеловато, для приседаний на пределе, для становой тяги вполне терпимо.

Подошел. Взялся за черенок хватом сверху, на ширине плеч, как надо. Присел, спина прямая, колени над носками, не дальше.

Потянул. Черенок оторвался от верстака, мешки качнулись. Поднял до груди, держа локти вперед, фронтальная стойка. Тяжело, но держится.

Выдох. Попытка вытолкнуть вверх. И снова боль. Та же, что у крыльца, но сильнее и глубже.

На выдохе под нагрузкой ребро как будто сдвинулось и уперлось во что-то мягкое. Я замер с грифом на груди, не дыша.

Прошло несколько секунд. Я опустил штангу на верстак.

Медленно, спокойно, без рывков. Отпустил. Выпрямился. Дышал опять быстро, прерывисто и осторожно, как будто шел по битому стеклу.

Вышел из сарая. Сел на чурбак у стены.

Утреннее солнце, бледное, осеннее, без тепла, освещало двор, поленницу, бочку с дождевой водой, на поверхности которой плавал желтый тополиный лист. Зорька перестала мычать, услышав шаги матери у хлева, звякнуло ведро и зазвенела цепь.

Достал из кармана тетрадь. Ту самую, школьную, в клетку, с Гагариным на обложке. Страницы исписаны до середины, ровным мелким почерком, столбцы цифр, даты и заметки. «400 м плавание, два подхода, восстановление 18 сек.», «Бег 6 км — 30:40. Прогресс 1:20 за неделю.», «Стрельба 42 из 50. Кучность улучшение на 15 %.», «Подтягивания 7. До норматива 1.» «Метание 28 метров. До серебряного 2 метра.» Строчка за строчкой, день за днем, как бортовой журнал.

Открыл на чистой странице. Записал дату: «3 сентября 1971». Ниже одно слово: «Ограничить нагрузку».

Первый раз за два месяца. С июля, с первой записи, с момента выполнения первых нормативов ГТО, выписанных в библиотеке, ни разу не отступал.

Ни после стертых в кровь мозолей от косы, ни после судорог в Хопре на четвертой сотне, ни после Колькиной пыли в лицо. Никогда не ограничивал себя. Развивал постепенно и грамотно.

Всегда отмечал прогресс, строил план, и прописывпл следующие шаги. А вот сегодня впервые поставил ограничение.

Штанга нельзя. Бег под вопросом, боль при глубоком вдохе.

Плавание тоже проблема, без полноценного дыхания кроль превращается в простое барахтание на воде. Фехтование получается, тоже ограничено, ведь выпад это выдох под нагрузкой.

Закрыл тетрадь. Убрал в карман.

Вернулся в дом. В сенях, на полке между банками и стопкой «Пензенской правды», стояла пачка аспирина.

Белая картонная коробочка с красной надписью: «Кислота ацетилсалициловая. 0,5 г. 10 таблеток. Цена 3 коп.» Мать купила в медпункте у Анны Ивановны, без рецепта.

Принесла и положила на полку, рядом с горчичниками. Сказала: «Если будет температура, пей по одной».

Я взял пачку. Открыл.

Бумажный блистер, круглые, плоские и белые таблетки, с риской по центру. Пересчитал, внутри восемь штук. Из десяти.

Две уже выпиты. Позавчера вечером одну, вчера утром тоже одну. Температура была. Тридцать семь и четыре позавчера вечером, мать мерила градусником, ртутным, в деревянном футляре, и покачала головой.

Тридцать семь и два вчера утром. Сегодня не мерил. Не хотел знать цифру, потому что знал и так, что температура есть.

А еще я не записал температуру, потому что это не не спортивный показатель. Если ее записать, придется принять решение.

То есть, пропустить тренировку, потом еще, придется пропустить два дня. А до соревнований осталось тринадцать дней, и каждый пропущенный день это минус, откат от позиций и потеря достигнутого прогресса.

Положил пачку обратно. Восемь таблеток из десяти. Мать сразу увидит, что я не пил. Мать всегда видит сразу.

За окном серое утро. Репродуктор зашипел и заговорил: «Доброе утро, товарищи! Московское время шесть часов.»

Зазвучал советский гимн, знакомый, торжественный, с потрескиванием на высоких нотах. Мать вернулась от Зорьки, принесла ведро с молоком, марлю для процеживания и банку. Прошла мимо меня в сенях, посмотрела быстро, цепко, как Степаныч.

Ничего не сказала.

Я сел за стол. Каша, молоко и хлеб. Ел медленно, без аппетита.

Каша безвкусная, пшенная, холодная, из вчерашнего чугунка. Молоко теплое, утреннее, с пенкой. Хлеб серый, плотный и привычный.

Я жевал и делал подсчеты, что из дней оставшихся соревнований минимум три придется отлежаться, если температура не уйдет. Еще пять дней без силовых, без штанги, подтягиваний и метания гранат, пока не пройдет боль при вдохе.

Плавать можно через неделю, если повезет с погодой. Бег может через три-четыре дня, легкий, без утяжелителей.