Алигьери Данте – Мир Данте. Том второй (малые произведения) (страница 8)
О причинах, побудивших Данте покинуть двор Кан Гранде и переселиться в Равенну, можно лишь догадываться. Менее всего вероятно, что Данте уехал из Вероны, поссорившись со своим меценатом. На склоне лет Данте искал тихой пристани, где вдалеке от звона мечей и кубков он мог бы окончить свое великое творение. Заметим, что сын Данте, Пьетро Алигьери, юрист и судья, неизменно пользовался и после отъезда Данте в Равенну покровительством Кан Гранде и его наследников. Пьетро обосновался в Вероне, где до сих пор живут его потомки по женской линии. Другой сын Данте, Якопо, в 20-х гг. XIV в. вернулся во Флоренцию. Оба сына оставили латинские комментарии к «Божественной Комедии».
Пьетро Алигьери в 1319—1320 гг. пользовался церковными бенефициями в Равенне. По-видимому, некоторое время сыновья жили в доме, предоставленном их отцу правителем Равенны Гвидо да Полента, племянником Франчески да Римини, чей образ Данте обессмертил в V песни «Ада». Стараясь не вмешиваться в политические распри Италии, мудрый равеннский сеньор был любителем поэзии и даже сам писал стихи. В Равенне, незадолго до смерти, Данте закончил третью часть «Божественной Комедии». Существует предание, что последние песни «Рая» были утеряны, но тень Данте, явившись его сыну Якопо ночью, указала тайник в стене, где была спрятана рукопись.
Данте любил гулять со своими равеннскими учениками в леске из пиний между Равенной и Адриатикой. Этот лесок, впоследствии воспетый Байроном, напоминал и сад земного рая, и пастушескую Сицилию из эклог Вергилия.
В это время Джованни дель Вирджилио, профессор риторики и латинский поэт из Болоньи, послал Данте в Равенну эклогу. Болонский магистр полагает, что невежды не могут постигнуть глубин тартара (ада), а тем более звездные сферы, едва доступные и самому Платону. Данте, принятый в обществе великих поэтов древности в Лимбе («Ад», IV, 102), не должен писать площадной речью:
В намеках и перифразах он предлагал Данте воспеть на языке древних подвиги императора Генриха VII или Роберта Анжуйского, короля Неаполя (проявив в подборе кандидатов в эпические герои большую терпимость). Закончив торжественную латинскую поэму, Данте станет первым поэтом своего времени.
В первом своем ответе, также в форме эклоги, Титир (Данте) удивляется, что Мопсу (Джованни дель Вирджилио) «любо под Этною жить на скудных скалах циклопов» (т. е. в Болонье, где распространилось влияние анжуйских королей Неаполя и папской курии). Эклоги Данте и его корреспондента не только подражание буколическому жанру древних, — они содержат политические высказывания о современности. Реалистическая живопись сочетается в них с виртуозной стилизацией, за первым смыслом часто скрывается многосмыслие (что не было свойственно античным поэтам). В этом — своеобразие латинской поэзии предгуманизма, достигшей, особенно в эклогах Данте, мастерства, которому могли бы позавидовать поэты эпохи Возрождения.
Летом 1321 г. Данте как посол правителя Равенны отправился в Венецию для заключения мира с республикой Святого Марка. Возвращаясь назад дорогой между берегами Адрии и болотами По, Данте заболел, вероятно малярией, как в 1300 г. его первый друг Гвидо Кавальканти. Он умер в ночь с 13 на 14 сентября 1321 г. По обычаю города Гвидо да Полента произнес речь, восхваляя заслуги великого поэта и гуманиста. Он приказал положить тело поэта в греческий мраморный саркофаг романо-византийской эпохи (каменная арка, о которой говорит Боккаччо). Чело поэта было увенчано лавровым венком, которого он не получил при жизни. Саркофаг был прислонен к стене церкви Сан Пьер Маджоре, названной впоследствии церковью Святого Франциска. В 90-х гг. XV в. венецианский правитель Равенны Бернардо Бембо пригласил знаменитого архитектора Пьетро Ломбардо, который построил ренессансный мавзолей над саркофагом Данте. Он возвышается и поныне. Эпитафия на гробнице Данте, приписываемая Бернардо Каначчи, а иногда без достаточного основания самому Данте, написана латынью средневековой, а не предвозрожденческой, на которой писали великий флорентийский поэт Джованни дель Вирджилио и Альбертино Муссато. Среди первых гуманистов Италии распространена была эпитафия Данте, сочиненная Джованни дель Вирджилио, в которой прославлялся великий поэт, искушенный во всех доктринах, познавший земную мудрость и благосклонность муз. Равенна даже после объединения Италии в XIX в. не согласилась вернуть прах великого поэта его родному городу.
Покинув не по своей воле Флоренцию, Данте из тосканского поэта и муниципального политика стал политическим деятелем Италии, отцом ее литературного языка, поэтом не только итальянским, но и европейским, одним из гениев, принадлежащих всему человечеству. Флорентийские Черные, изгнав Данте с позором из родного города, как бы предопределили его тяжкий путь восхождения к мировой славе. Кровавые мелочные распри Черных и Белых гвельфов заставили Данте отвернуться с гордым презрением и от друзей и от врагов, чтобы с высоты духовной независимости, приобретенной ценой изгнания, бедности, унижений, переступить зыбкие границы городских коммун и феодальных королевств, осудить власть тиранов и олигархий, проклясть в век зарождения капитализма стяжательство и земельную собственность, утвердить царство справедливости среди беззакония, предвозвещая единое светское мировое государство, которое обеспечит вечный мир на земле.
НОВАЯ ЖИЗНЬ
I. В этом разделе книги моей памяти[3], до которого лишь немногое заслуживает быть прочитанным, находится рубрика, гласящая: «Incipit vita nova»[4]. Под этой рубрикой я нахожу слова, которые я намерен воспроизвести в этой малой книге, и если не все, то по крайней мере их сущность.
II. Девятый раз после того, как я родился, небо света приближалось к исходной точке в собственном своем круговращении[5], когда перед моими очами появилась впервые исполненная славы дама, царящая в моих помыслах, которую многие — не зная, как ее зовут, — именовали Беатриче[6]. В этой жизни она пребывала уже столько времени, что звездное небо передвинулось к восточным пределам на двенадцатую часть одного градуса[7]. Так предстала она предо мною почти в начале своего девятого года, я уже увидел ее почти в конце моего девятого. Появилась облаченная в благороднейший кроваво-красный цвет, скромный и благопристойный, украшенная и опоясанная так, как подобало юному ее возрасту. В это мгновение — говорю поистине — дух жизни[8], обитающий в самой сокровенной глубине сердца, затрепетал столь сильно, что ужасающе проявлялся в малейшем биении. И, дрожа, он произнес следующие слова: «Ессе deus fortior me, qui veniens dominabitur mihi»[9]. В это мгновение дух моей души[10], обитающий в высокой горнице, куда все духи чувств несут свои впечатления, восхитился и, обратясь главным образом к духам зрения, промолвил следующие слова: «Apparuit iam beatitudo vestra»[11]. В это мгновение природный дух[12], живущий в той области, где совершается наше питание, зарыдал и, плача, вымолвил следующие слова: «Heu miser, quia frequenter impeditus ero deinceps»[13]. Я говорю, что с этого времени Амор[14] стал владычествовать над моею душой, которая вскоре вполне ему подчинилась. И тогда он осмелел и такую приобрел власть надо мной благодаря силе моего воображения, что я должен был исполнять все его пожелания. Часто он приказывал мне отправляться на поиски этого юного ангела; и в отроческие годы я уходил, чтобы лицезреть ее. И я видел ее, столь благородную и достойную хвалы во всех ее делах, что, конечно, о ней можно было бы сказать словами поэта Гомера: «Она казалась дочерью не смертного, но Бога»[15]. И хотя образ ее, пребывавший со мной неизменно, придавал смелости Амору, который господствовал надо мною, все же она отличалась такой благороднейшей добродетелью, что никогда не пожелала, чтобы Амор управлял мною без верного совета разума, в тех случаях, когда совету этому было полезно внимать. И так как рассказ о чувствах и поступках столь юных лет может некоторым показаться баснословным, я удаляюсь от этого предмета, оставив в стороне многое, что можно было извлечь из книги, откуда я заимствовал то, о чем повествую, и обращусь к словам, записанным в моей памяти под более важными главами.
III. Когда миновало столько времени, что исполнилось ровно девять лет после упомянутого явления Благороднейшей[16], в последний из этих двух дней случилось, что чудотворная госпожа предстала предо мной облаченная в одежды ослепительно белого цвета[17] среди двух дам, старших ее годами. Проходя, она обратила очи в ту сторону, где я пребывал в смущении, и по своей несказанной куртуазности, которая ныне награждена в великом веке[18], она столь доброжелательно приветствовала меня, что мне казалось — я вижу все грани блаженства. Час, когда я услышал ее сладостное приветствие, был точно девятым этого дня. И так как впервые слова ее прозвучали, чтобы достигнуть моих ушей, я преисполнился такой радости, что, как опьяненный, удалился от людей; уединясь в одной из моих комнат, я предался мыслям о куртуазнейшей госпоже. Когда я думал о ней, меня объял сладостный сон, в котором мне явилось чудесное видение[19]. Мне казалось, что в комнате моей я вижу облако цвета огня[20] и в нем различаю обличье некого повелителя, устрашающего взоры тех, кто на него смотрит. Но такой, каким он был, повелитель излучал великую радость, вызывавшую восхищение. Он говорил о многом, но мне понятны были лишь некоторые слова; среди них я разобрал следующие: «Ecce dominus tuus»[21]. В его объятиях, казалось мне, я видел даму, которая спала нагая, лишь слегка повитая кроваво-красным покрывалом. Взглянув пристально, я в ней узнал госпожу спасительного приветствия, соизволившую приветствовать меня днем. И в одной из рук своих, казалось мне, Амор держал нечто объятое пламенем, и мне казалось, что он произнес следующие слова: «Vide cor tuum»[22]. Оставаясь недолго, он, казалось мне, разбудил спящую и прилагал все силы свои, дабы она ела то, что пылало в его руке; и она вкушала боязливо. После этого, пробыв недолго со мной, радость Амора претворилась в горькие рыдания; рыдая, он заключил в свои объятия госпожу и с нею — чудилось мне — стал возноситься на небо[23]. Я почувствовал внезапно такую боль, что слабый мой сон прервался и я проснулся. Тогда я начал размышлять о виденном и установил, что час, когда это видение мне предстало, был четвертым часом ночи: отсюда ясно, что он был первым из последних девяти ночных часов[24]. Я размышлял над тем, чту мне явилось, и наконец решился поведать об этом многим из числа тех, кто были в это время известными слагателями стихов[25]. И так как я сам испробовал свои силы в искусстве складывать рифмованные строки, я решился сочинить сонет, в котором приветствовал бы всех верных Амору, прося их высказать то, что думают они о моем видении. И я написал им о сне. Тогда я приступил к сонету, начинающемуся: «Влюбленным душам...»[26]