Альфред Брэм – Путешествие по Африке (1847–1849) (страница 48)
Каждый путешественник, желающий проникнуть далеко в глубь Африки, хорошо сделает, последовав этому примеру. Хартум — последнее биение пульса цивилизации и последний город, в котором можно, хотя за высокую цену, купить крайне необходимое. Начиная отсюда, прекращается торговля европейскими изделиями; существует меновой торг; ни один базар не предоставляет вам своих наполненных товарами лавок. Только дурра в зернах, слоновая кость и невольники, камедь и другие растительные вещества составляют предмет торговли; теперь-то начинается путешествие, исполненное нужды и лишений. На юг от Хартума европеец уже не может путешествовать как цивилизованный человек: полудикарем должен переходить он через степи и леса.
Жизнь чужеземцев в Хартуме
Видеть отвратно, клянусь, мне бывает порой человека!
Яростный зверь — даже тот благородней по виду,
Пусть бы не хвастал, что может собой управлять он.
Мигом всплывает, лишь только исчезнет преграда,
Все то дурное, что загнано в угол Законом.
У самой границы османских владений в Центральной Африке представители различных национальностей снова сосредоточиваются в одном месте, подобно тому как мы это видели в главных городах этого обширного государства, распространившего свои владения в трех частях света. Хартум, этот самый южный из значительных городов в странах, подвластных турецкому скипетру, носит еще вполне турецкий отпечаток. Последователи трех религий уживаются здесь между собой так же мирно, как в настоящее время, — не то было прежде, — и в остальной Турции. Да, именно в далеком Судане все более и более уничтожаются преграды, разделяющие их повсюду. Христианин и турок не смотрят здесь друг на друга с тем презрением, как в Египте или Сирии. Они оба чувствуют, что живут на чужбине; а на чужбине, более чем где-либо, один человек нуждается в другом. Тут обоих разделяет только язык; что касается нравов, то они предписываются господствующей партией. Оба они до того снисходительны, что готовы очистить рядом с собой почти равное место даже глубоко презираемому ими египтянину. Исключенными из их союза остаются одни туземцы.
Европейцы, турки и египтяне — вот те чужеземцы, о жизни и занятиях которых я намерен поговорить. Другие же чужеземцы в Судане, как, например, абиссинцы, арабы, нубийцы и различные негритянские племена, мало или даже вовсе не отличаются от суданцев, нравы и обычаи которых они вполне приняли, лишь только освоились со страной.
Начну с наших соотечественников. Я придаю здесь слову «соотечественник» не то узкое значение, которое привыкли соединять с ним у нас в Германии. Уже в Египте начинают расширяться пределы этого понятия об отечестве. Уже в Египте немец радуется, встречая другого немца, и не спрашивает своего земляка, уроженец ли он севера или юга, рейнских или остзейских провинций. Лишь только очутишься в Хартуме, как не нуждаешься уже более ни в рекомендательных письмах, ни в коротких знакомствах, чтобы попасть в круг тамошних европейцев. Трех слов: «Господа, я европеец», произнесенных на языке, понятном кому-нибудь из присутствующих, совершенно достаточно для новоприбывшего, чтобы получить право входа в каждый европейский дом. Итальянский и французский языки самые употребительные между европейцами в Хартуме; кто может сказать хотя бы несколько слов на одном из этих языков, тот признается всеми за соотечественника. Только уже после более или менее продолжительной беседы спрашивают: «Какой же вы нации?»
Европейцы в Хартуме невольно образуют как бы одну большую семью. Почти каждый вечер они собираются где-нибудь, чтобы побеседовать, покурить, выпить. Ежемесячно поступает в их распоряжение стопка французских газет. Один за другим, все прилежно и внимательно перечитывают ее, желая знать о событиях, совершающихся в отечестве. Это дает потом материал для разговоров на многие вечера. Тут иногда возникают партии, в особенности между французами. Одни защищают монархию, другие республику. И вот в Хартуме вспыхивают горячие споры, разрешаются современные великие вопросы. Каждый кружок считает себя чуть ли не целой нацией. Спорящим кружит головы вино и воспламеняет дух. Те, которые только что не сходились в одних лишь политических взглядах, становятся враждебными и в других отношениях. Представитель республики должен выслушивать, как роялист обрушивает теперь всю брань, направленную им когда-то против сущности республики, на его собственную голову. Спор угрожает сделаться серьезным. Но тут встает с дивана д-р Пеннэ, берет бутылку с воодушевляющим питьем, наливает его немного в широкую чашу, смешивая со свежей водой, подходит к сильно разгорячившимся и говорит успокаивающим голосом: «Mais, messieurs, laissez donc la politique; allons, buvez»[119]. Все следуют приглашению, успокаиваются, мирятся, смеются, шутят и в заключение расходятся по домам с отяжелевшими головами.
Доктор Пеннэ — это ангел мира для живущих в Хартуме европейцев; после духовенства миссии и австрийского консула это единственный франк, к которому следует относиться с полным уважением. Он француз, в котором соединены все преимущества его нации. Д-р Пеннэ патриархально гостеприимен, любезен в обхождении, приветлив с каждым. Он не обидел ни разу ни одного из своих земляков; но я не думаю, чтобы в Хартуме нашелся хотя один европеец, которому Пеннэ не простил бы даже какого-нибудь оскорбления. У Пеннэ нет врагов в Судане.
Этот-то человек и собирает в своем гостеприимном доме, прозванном нами в шутку «Hotel du Cartoum», всех остальных, к сожалению, не похожих на него европейцев. Дом его находится в центре города и обладает всеми приятностями хартумского жилища. Вот под навесом, на открытом воздухе, сидят несколько человек и прислушиваются к монотонному визгу водоподъемного колеса в соседнем саду. Этот звук, не совсем лишенный мелодии, пробуждает в сердцах общества другие звуки. Сегодняшний вечер — предположим, что это один из тех прохладных и свежих вечеров дождливого времени, которые приносят с того берега благоухание цветов мимозы, — решено посвятить музыке. Хозяин заиграл на гитаре. Со струн раздались звуки «Allons enfants de la patrie». Все поют «Марсельезу» — французы, итальянцы, немцы, поляки — словом, все европейцы, оказавшиеся на этот раз в Хартуме. Voila, messieurs, une belle chancon de Beranger: «Mes jours sont condamnes etc.»[120]. Все молчат, все воодушевлены — песнею ли, водкою ли, не все ли равно?
Затем дается большая опера, то есть каждый поет что знает. Ни от кого не требуется, чтобы он был артистом — он должен только петь. Баркарола из «Фенеллы» исполнена хором всех мужчин под аккомпанемент гитары, одновременно на трех языках. И еще вопрос, вызывала ли она когда-нибудь, хоть раз, на первой европейской сцене, большее воодушевление, чем в Хартуме, спетая в одну из тамошних чудных тропических ночей…
Я очень любил бывать на этих вечерах. Суровость жизни во Внутренней Африке настойчиво преследует путешественника при всех его утомительных переездах, поэтому ему необходима поэзия для поддержания бодрости духа, подавленного всякого рода лишениями, болезнями и одиночеством, которая помогает переносить все трудное и непривычное. Ощущаешь что-то совершенно особенное, очутившись так далеко от всех родных нравов и обычаев. Нелегкая задача отказаться от дорогих звуков родного языка, лишить себя всех телесных и душевных удовольствий своего отечества. Если в таком случае прозвучит напев родины, как отрадно становится тогда сердцу!..
Вот путник останавливается на ночь в пустыне. Наступает тот покой, та торжественная тишина, которая дает духу беспредельный простор для самых разнообразных мыслей. Невольно вырывается из груди песня родины, а ласковая, заботливая фантазия развертывает перед путником, отрадно успокоенным им самим пропетой песней, образы этих песен. Как-то раз мы в совершенном одиночестве, я и один мой спутник, пели немецкие любовные песни (Minnelieder). И вот возник перед нами образ любви — милый, очаровательный образ в нашей фантазии, который доставлял нам такое наслаждение. Что в том, что он померкнет перед ярким светом действительности — мы удовлетворены уже и тем, что вызвали его.
Только там, на далекой чужбине, становишься ценителем поэзии, только там ощущаешь всю ее силу. Кто хочет вполне понять песни наших поэтов, тот должен читать их в совершенном уединении, читать там, где он не может сообщить их никому, кроме самого себя. Тогда их влияние и достоинство всего ощутительнее. Мы слишком привязаны к тому, к чему привыкли с детства, чтобы разом отказаться от всего, решительно от всего. Мы иногда только воображаем, что совершенно избавились от тоски по родине; часто одного слова родного языка достаточно, чтобы перенести нас всем сердцем в область детства.
Для нас, немцев, в Хартуме самый плохой роман доставил бы большое наслаждение. Мы с интересом перечитывали по нескольку раз всякий клочок печатной бумаги. Нас привлекало не достоинство того, что мы читали, а только воспоминание об отечестве. Его ничем не заглушишь! Тоска по родине охватывает часто самый сильный дух, и, хотя он иногда счастливо побеждает ее, она возвращается опять и опять, и в еще более сильной степени. Покуда нас еще окружают знакомые образы, может быть, это чувство и не имеет над нами власти. Но когда мы очутимся в одиночестве, оно начинает вызывать в нас потребность в отечественном языке и привычках в более и более привлекательных красках и в конце концов все-таки одолевает.