Альфред Брэм – Путешествие по Африке (1847–1849) (страница 26)
Неправду рассказывают, будто верблюды, на которых навьючивают тяжести, превышающие их силу, уже больше не встают, даже и тогда, когда лишний груз снимут с них, и с истинно фаталистическою преданностью судьбе ожидают смерти. Чрезмерно нагруженный верблюд потому не встает, что не может встать; но как только поклажу уменьшат, так он без дальних околичностей поднимается на ноги, много что потребует для этого еще несколько ударов. Другое дело, когда верблюд, утомленный длинным переходом через пустыню, действительно падает под тяжестью своей ноши. Но тогда не из упрямства, а положительно от изнеможения он ложится навсегда.
Походка у верблюда спокойная и твердая, и, пока он в силе, он никогда не споткнется на ровном и сухом пути; если же дорога изобиловала приключениями и неудобствами и он рухнет, тогда это означает полное бессилие, при котором действительно он больше не сможет переступить ни разу.
Рауиэ вьючного верблюда держится на его спинном горбе единственно только тяжестью и равновесием обоих вьюков, висящих по обе стороны, между тем как сердж, то есть верховое седло на хеджине, придерживается тремя широкими подпругами, из которых две проходят под животом, а одна обматывается вокруг шеи, чтобы седло не съезжало назад. Первое седло, подвьючное, — штука самая нехитрая и плохая, а сердж в своем роде художественное произведение. Оно покоится на прочном, чисто выделанном остове и состоит из корытоподобного сиденья, возвышенного почти на целый фут над горбом животного. На переднем и заднем концах серджа помещаются две головки или пуговицы на подставках в несколько дюймов вышиной. На них вешается различная утварь, потребная для хеджана (так называется всадник, едущий на хеджине), например, его зимземиэ, сумка с огнестрельными припасами, ягдташ, оружие, пистолетные кобуры и т. д. Сиденье обкладывается длинношерстой, косматой овчиной, окрашенной обыкновенно в ярко-красный или голубой цвет, это фаррва; такую подстилку никак не следует делать слишком мягкой, чтобы она не грела, стало быть, отнюдь нельзя употреблять для этого пуховую подушку. Поводом служит обыкновенный аркан, несколько раз обвивающийся вокруг головы хеджина в виде недоуздка и при надевании стягивающий ему морду; левая вожжа состоит из тонкой веревки, свитой из ремней и продетой сквозь одну из ноздрей. Удил у верховых верблюдов вовсе нет. Для всадника всего удобнее следующий костюм: мягкие сапоги с длинными голенищами, но без шпор, узкие европейские панталоны, короткая куртка с широкими рукавами, пояс, тарбуш и платок из плотной хлопчатобумажной ткани, у бедуинов называемый кхуффиэ, которым в сильную жару обертывают голову в виде капюшона.
У руки привешена на ремне необходимая нильская плетка. В таком наряде всадник подходит к верблюду, преклонившему колена в песок, издает особый гортанный звук «кх» с глубоким придыханием (этим звуком он приглашает животное лежать смирно, успокаивает его), потом захватывает поводья как можно короче левой рукой, правой берется за переднюю луку, осторожно подымает правую ногу до уровня серджа и с величайшей быстротой прыгает в седло, причем нужно как можно крепче держаться обеими руками. Требуется большой навык, чтобы садиться на хеджина этим способом, обязательным для хеджана; потому что верблюд не дожидается того, когда всадник усядется в седло, но как только почувствует на себе малейшую тяжесть, немедленно встает раскачиваясь, в три приема, но с чрезвычайной быстротой. Прежде нежели хеджан успеет сесть, верблюд уже поднялся на колена передних ног, потом стал на длинные задние ноги и наконец выпрямил вовсе передние. Эти движения следуют так быстро одно за другим и для новичка до того неожиданны, что при втором толчке он непременно вылетает из седла вперед и валится или на шею выпрямившегося животного, или на землю. После изрядных упражнений в этом деле выучиваешься противостоять толчкам встающего верблюда наклонениями тела то назад, то вперед и таким образом удерживаться в седле. Английские путешественники употребляют при этом маленькие лестницы, по которым взбираются на хеджина, или по обе стороны седла привешивают корзины, в которые садятся; турецкие дамы ездят в качалках, подвешенных к двум верблюдам, или в тахтерванах, то есть более мелких коробках вроде корзин, которые также попарно пристегиваются к седлу. Для предохранения наездниц от чужого глаза тахтерваны снабжены частой решеткой.
Старожил, привыкший к местным обычаям и ездящий на хеджине описанным способом, наслаждается всеми удовольствиями езды на верблюдах, не испытывая ни одной из неприятностей, с нею сопряженных. Впрочем, к езде на этом быстроногом животном привыкаешь очень скоро, хотя на сердже сидишь точно на ступе, ужасно высоко над верблюдом, постоянно соблюдаешь равновесие, балансируешь и можешь крепко держаться не иначе, как скрестив ноги на затылке и шее животного.
Когда же караван двинется и, проходя лишь по три мили в пять часов, медленно продолжает свой однообразный путь, тогда, если не имеешь причин опасаться враждебной встречи с каким-нибудь бедуинским племенем, можно преспокойно отдохнуть на дороге или же проскакать на своем хеджине далеко вперед от вьючных верблюдов и там, раскинув легкую палатку, переждать в тени, пока минуют полуденные часы. Около полудня караван медленно пройдет мимо, дашь ему еще пройти вперед милю или больше и, отдохнув таким образом часа три-четыре, вскочишь опять в седло и непременно, даже на посредственном рысаке, нагонишь их у ночлега. Таким порядком без большого утомления переезжаешь большие пространства, между тем как если тащишься вместе с верблюдами, везущими поклажу, то приезжаешь на ночлег совсем разбитый.
Настало время полдневной молитвы, когда наши погонщики покончили свои приготовления и начали вьючить скот. Наши слуги оседлали верховых верблюдов и научили нас, как с ними обращаться и управлять ими. Затем сняли палатку, свернули ковры, подпорки и колья в один тюк — и все это в качестве последней поклажи вскинули на спину наименее навьюченного верблюда. Все готово к отъезду.
Пустыня и ее жизнь
Образ пустыни дает понятие о вечности; освобожденный дух никогда не пугается такого величия, он рвется к свету и стремится изведать глубину бесконечного.
Молчит пустыня, но — о тайна! — в этой полусонной тишине я, задумавшись, слышу из глубины души моей громкие отголоски, многогласный хор…
То неизъяснимые аккорды вечного безмолвия! Каждая песчинка говорит своими словами. В эфире носятся пестрые мелодии — я слышу, как они проходят в мою душу…
Замолкли жалобные стоны нагружаемых верблюдов, всадники благополучно уселись на седлах, караван стал по порядку, проводник поехал впереди. Мы направились к селению Амбуколь, лежащему уже наполовину в пустыне; там жил кашеф, так внезапно с нами подружившийся, и надлежало распроститься с ним приличным образом. Опять пришлось слезать с верблюдов, разместиться в диване (приемной) и выкурить там по трубке; затем кашеф проводил нас за дверь своего дома и пожелал счастливого пути.
В половине второго мы оставили за собой крайние домики Амбуколя и вступили в расстилавшуюся перед нами пустыню. Еще долго не пропадали у нас из виду два высоких памятника конической формы, осенявшие, как я слышал, могилы двух святых ашиах[71]. Мы углублялись в пустыню по направлению на юго-юго-восток. После заката солнца остановились на ночлег, разложили ковры на мягком песке и легли отдохнуть.
Ночь. Воздух пустыни, как и всегда, чист и прозрачен, над нами вечным светом сияют ясные звезды. Кроме шума, производимого нашим караваном, не слыхать ни одного звука: глубокая, торжественная тишина объемлет темную равнину. Маленький костер лишь на несколько шагов освещает землю; вокруг огня в различных положениях сидят и лежат нубийцы, варящие свое незатейливое кушанье: зерна дурры в воде. Вне лагеря широким полукружием расположились верблюды, они лежат со спутанными ногами и пережевывают жвачку; огонек от костра часто отражается в их блестящих глазах. Таков живописный вид ночующего каравана в пустыне. Кто бы мог описать бесконечную прелесть этой ночи, кто бы мог хотя вообразить ее, не испытав сам ее прелести! Как благодетельна прохлада ночи после трудов и зноя томительного дня!
Да, тот, кто написал эти строки, наверное, сам побывал в пустыне, собственными глазами видел сверкающий свет эфира, любовался великолепием созвездий. Только тот, кто действительно спал на этих песках и испытал на себе это ощущение силы и свободы, мог так смело и радостно обратиться со словами упрека к людям, заключившим свое существование в глухих стенах.
Горожанин в самом деле не может иметь понятия о той красоте, в которой представляется ночью звездное небо глазам человека, отдыхающего в пустыне. Это такая прелесть, которой не может себе представить житель северной страны, привыкший между собою и светилами видеть вечные туманы, тогда как там только одно чистое пространство отделяет созерцающего от тех миров, которые в бесконечной чистоте и в вечном блистании светят ему ярким сиянием. Глядя на них, душа человека, рожденного из праха, стремится из своей земной оболочки, глаза вперяются неотразимо в сияющую высоту, и дух как бы вступает в эти желанные области. Чувство бесконечности божества проникает в душу, на крыльях благоговения возлетает она к тому, который создал и засветил все эти миры. Пустыня есть образ бесконечности Божией, храм, из которого нет исхода блуждающим стопам. Нигде так не располагаешься к благоговению; ночь в пустыне — без сомнения, самое приличное время для богослужения. Кто в пустыне не почувствует в своем сердце Божьего голоса, тот не знает Бога и стоит несравненно ниже араба, на которого мы, гордые христиане, смотрим с таким пренебрежением, тогда как он, после духоты знойного дня, после трудного пути, после своей тяжелой работы, преклоняет колени и с молитвой погружает свое пылающее лицо в песок пустыни. Он повергается во прах и с верой возглашает: «Аллах-ху-акбар!» Бог велик — выше всего земного, только свидетельствующего о его величии.