18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алессандро Мандзони – Обрученные (страница 7)

18

– Вот что, – сказал он, с трудом скрывая все нараставшее в нем волнение, – вот что: скажите мне поскорей, кто это.

– А! Понимаю – вам бы только заставить меня говорить, а я не могу сказать, потому что… я ничего не знаю: когда я ничего не знаю, это все равно как если бы я поклялась молчать. Хоть пытайте меня, слова из меня не вытяните. Прощайте, нечего нам обоим зря время терять!

С этими словами она поспешила в огород и заперла калитку. Ренцо, отвесив ей поклон, пошел обратно, потихоньку, дабы она не заметила, куда он идет; но, оказавшись за пределами слуха доброй женщины, он зашагал быстрее, мигом очутился у дверей дона Абондио, вошел в дом и направился прямо в комнату, где оставил старика. Увидя его там, Ренцо вытаращил глаза и с решительным видом приблизился к нему.

– Ого! Это что еще за новости? – сказал дон Абондио.

– Кто этот тиран? – спросил Ренцо голосом человека, решившего во что бы то ни стало добиться определенного ответа. – Кто этот тиран, которому неугодно, чтобы я женился на Лючии?

– Что? Что? Что такое? – пролепетал озадаченный старик; лицо его сразу побледнело и стало дряблым, как тряпка, вынутая из корыта.

Продолжая что-то бормотать, он вскочил с кресла и бросился к выходу. Но Ренцо, который, очевидно, ожидал этого движения и был настороже, опередил его – повернул ключ и положил его в карман.

– Ага, теперь-то уж вы заговорите, синьор курато! Все знают мои дела, кроме меня самого. Ну так и я, черт возьми, желаю знать их. Как его зовут?

– Ренцо, Ренцо! Бога ради, поберегитесь, что вы делаете? Подумайте о своей душе.

– Я вот и думаю о том, что хочу все знать немедленно, сию же минуту! – И с этими словами он, может быть без всякого умысла, взялся за рукоятку ножа, торчавшего у него из кармана.

– Пощадите! – сдавленным голосом простонал дон Абондио.

– Я хочу знать!

– Кто сказал вам…

– Ни-ни! Довольно болтовни! Отвечайте, и без уверток.

– Вы что – моей смерти хотите?

– Я хочу знать то, что имею право знать!

– Но если я проговорюсь, то мне конец. Неужели мне жизнь не дорога?

– Вот потому-то и извольте говорить!

Это «потому-то» произнесено было с такой настойчивостью и вид у Ренцо стал таким угрожающим, что дон Абондио даже и думать не смел о дальнейшем сопротивлении.

– Вы обещаете, вы клянетесь мне, – сказал он, – ни с кем об этом не говорить?..

– Я вам выкину такую штуку, если вы мне сию же минуту не назовете его имени…

В ответ на это новое заклинание дон Абондио, с выражением лица и глаз человека, которому зубодер засунул в рот щипцы, произнес:

– Дон…

– Дон? – повторил Ренцо, словно желая помочь пациенту выплюнуть наружу остальное. Он стоял нагнувшись, наклонив ухо к губам дона Абондио и заложив за спину сжатые кулаки вытянутых рук.

– Дон Родриго! – скороговоркой произнес пытаемый, стремительно вытолкнув из себя эти немногие слоги и проглатывая при этом согласные, отчасти от волнения, отчасти потому, что, применяя оставшуюся у него малую долю внимания на установление некоторого равновесия между двумя одолевавшими его страхами, он, казалось, хотел изъять из обращения и заставить исчезнуть эти слова в тот самый момент, когда его принудили произнести их.

– Ах он пес! – завопил Ренцо. – А как же он сделал это? Что он сказал вам про…

– Как! Как! – почти негодующим голосом отвечал дон Абондио, который после столь тяжелой жертвы, им принесенной, сознавал, что Ренцо теперь до известной степени его должник. – Хотел бы я, чтобы это вас задело так же, как это задело меня, который тут совсем ни при чем, тогда бы у вас всю дурь сразу вышибло из головы!

И он принялся самыми мрачными красками описывать ужасную встречу, и, рассказывая, он все больше давал волю своему гневу, которому до этой минуты страх не давал излиться наружу. Вместе с тем, видя, что Ренцо, взбешенный и подавленный, стоит перед ним с опущенной головой, дон Абондио довольно весело продолжал:

– Нечего сказать! Хорошенькую же вы затеяли историю! И услужили же вы мне!.. Сыграть такую штуку с благородным человеком, с вашим духовником! В его же собственном доме! В святом месте! Какой, подумаешь, совершили подвиг! На погибель мне, на погибель и себе самому вынудили меня сказать то, что я скрывал из благоразумия, вам же на благо! Но вот теперь вы все знаете! Хотел бы я посмотреть, что вы со мной сделаете… Ради самого Неба! Тут не до шуток. Дело не в том, кто виноват, кто прав, – дело в том, кто сильнее. Давеча утром, когда я давал вам добрый совет – как вы сразу взбеленились! А ведь я думал и о себе, и о вас… Ну так что же? Отоприте хотя бы дверь, верните мне ключ.

– Я, может быть, и виноват, – обратился к дону Абондио Ренцо, и голос его зазвучал мягче, хотя в нем и кипела еще ненависть к обнаруженному врагу, – может быть, я и виноват, но, положа руку на сердце, подумайте только, если бы на моем месте…

С этими словами он вынул из кармана ключ и пошел отпирать дверь. Дон Абондио направился вслед за ним, и, пока Ренцо поворачивал ключ в замке, старик приблизился к нему и с лицом серьезным и озабоченным, подняв к глазам Ренцо три пальца правой руки, словно желая в свою очередь помочь ему, произнес:

– Поклянитесь, по крайней мере…

– Может быть, я и провинился, так простите меня, – отвечал Ренцо, отворяя дверь и собираясь уйти.

– Поклянитесь… – повторил дон Абондио, схватив его за плечо дрожащей рукой.

– Может быть, я и виноват, – повторил Ренцо, стараясь освободиться, и стремглав вылетел, взбешенный, прекращая таким способом спор, который, подобно любому литературному, философскому или иному спору, мог бы затянуться навеки, потому что каждая из сторон только и делала бы, что твердила свои доказательства.

– Перпетуя! Перпетуя! – закричал дон Абондио после тщетных попыток вернуть убежавшего. Перпетуя не откликалась, и дон Абондио перестал понимать, что происходит.

Людям и позначительнее дона Абондио не раз случалось переживать такие неприятные передряги, такую неопределенность положения, при которой лучшим выходом кажется сказаться больным и улечься в постель. Этого выхода ему не приходилось даже и искать, он последовал сам собой. Вчерашний испуг, тревожная бессонница минувшей ночи, новый, только что пережитый испуг, тревога за будущее – все это возымело свое действие. Подавленный и отупевший, уселся он в кресло и, почувствовав какой-то озноб во всем теле, стал, вздыхая, разглядывать свои ногти, взывая время от времени дрожащим и сердитым голосом: «Перпетуя!» Та наконец явилась с огромным кочном капусты под мышкой. Лицо ее выражало равнодушие, словно ничего не произошло. Я избавлю читателя от всех жалоб, соболезнований, обвинений, оправданий, от всяких «вы одни только и могли сказать» да «ничего я не говорила» – словом, ото всех обычных в таких случаях разговоров. Достаточно сказать, что дон Абондио приказал Перпетуе запереть дверь на засов, ни под каким видом никому не отпирать, а если кто постучится, говорить через окно, что синьор курато нездоров и лежит в приступе лихорадки. После этого он медленно стал взбираться по лестнице, повторяя через каждые три ступени: «Влип! влип!» Да и в самом деле улегся в постель, где мы пока его и оставим.

Тем временем Ренцо в бешенстве зашагал по направлению к дому. Он еще не решил, что ему делать, но им уже овладело неотступное желание совершить что-нибудь необычное и страшное. Тираны, бросающие вызов, все те, кто так или иначе обижает других, виновны не только в творимом ими зле, но и в том потрясении, в какое они повергают души обиженных ими. Ренцо был юноша смирный, далекий от кровожадности, юноша прямой, чуждый коварных замыслов, но в данную минуту душа его жаждала крови, воображение было всецело поглощено измышлением какой-нибудь ловушки. Ему хотелось мчаться к дому дона Родриго, схватить его за горло и… Но тут он спохватывался, что жилище это было подобно крепости, охраняемой снаружи, а внутри кишевшей всякими брави; что только испытанные друзья и слуги имели в него свободный доступ, не подвергаясь осмотру с головы до ног; что незнакомого скромного ремесленника туда не пустили бы без проверки, а его, которого, вероятно, там очень хорошо знают, тем паче. Потом он подумал было взять ружье, спрятаться где-нибудь за изгородью и подкарауливать, не появится ли дон Родриго как-нибудь в одиночку. Он с жестоким наслаждением тешился воображаемой картиной: вот он слышит походку, его походку, осторожно поднимает голову, узнает злодея, наводит ружье, прицеливается, стреляет, видит, как тот падает и корчится; он бросает врагу проклятие и бежит по дороге к границе, чтобы оказаться в безопасности. А Лючия? Как только это имя прорезало зловещий мир его фантазии, тотчас же туда толпой ворвались и добрые мысли, привычные его душевному складу. Он вспомнил последний завет своих родителей, вспомнил Бога, Мадонну и святых, подумал об удовлетворении, не раз испытанном, от сознания, что за ним не водится никакого преступления, подумал об ужасе, какой не раз охватывал его при рассказе о каком-нибудь убийстве, – и со страхом и угрызениями совести, но вместе с тем с какой-то радостью опомнился от своих кровожадных замыслов, радуясь, что все это только игра воображения. Но зато сколько размышлений повлекла за собой мысль о Лючии! Столько надежд, столько обещаний, – будущее, о котором так мечталось, которое казалось уже почти в руках, – наконец, этот день, столь желанный. Как же теперь, какими словами сообщить ей эту новость? И далее, какое же принять решение? Как сделать ее своею, на зло этому всемогущему злодею. Заодно с этим в уме его промелькнуло не то чтобы определенное подозрение, но какая-то мучительная тень: наглость дона Родриго объясняется не чем иным, как его животной страстью к Лючии. Но Лючия? Неужели она подала к этому хотя бы малейший повод, малейшую надежду? Подобная мысль ни на мгновение не могла возникнуть в голове Ренцо. Но знала ли она хоть что-нибудь об этом? Мог ли он воспылать этой гнусной страстью и она не заметила этого? Посмел бы он прибегать к таким действиям, не испытав ее как-нибудь иначе? А ведь Лючия никогда ни словом не обмолвилась об этом ему! Своему жениху!