18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алессандро Мандзони – Избранное (страница 99)

18

Но не обращая на это никакого внимания, следователи идут дальше: «При каких обстоятельствах, — вопрошают они, — означенный цирюльник дал ему указанную мазь?» И вот что обвиняемый на это отвечает: «Я шел как-то мимо, а он подозвал меня и сказал: могу вам кое-что предложить. Я спросил его, о чем идет речь? А он сказал, что имеет какую-то мазь, я же ответил: ладно, зайду к вам попозже. И вот дня через два-три я ее получил». Обвиняемый искажает действительные обстоятельства происшествия, это необходимо ему для того, чтобы приспособить их к выдуманной им версии, но сохраняет их колорит. Некоторые из приведенных им слов, возможно, были сказаны на самом деле. Ибо в таких выражениях собеседники, вероятно, договаривались об известном нам снадобье. Но тут обвиняемый ни с того ни с сего выдает их вдруг за намерение цирюльника предложить ему отраву, столь же невероятную, сколь и ужасную.

Несмотря на все это, следователи задают новые вопросы о месте, о дне, о часе заключения и исполнения сделки. И, как бы довольные полученными разъяснениями, они добиваются следующих. «А что сказал цирюльник, — говорят они, — при вручении означенной мази?» «Он сказал мне, — отвечает Пьяцца, — возьмите эту баночку, измажьте стены мазью, а потом приходите ко мне, я вам отвалю пригоршню монет».

«Но почему же цирюльник, — замечает, я чуть было не сказал: восклицает, по этому поводу Верри, — не отправился сам, не рискуя ничем, обмазывать ночью стены домов». Но еще большая нелепость бросается в глаза в следующем ответе. Будучи спрошен, указал ли повинившемуся означенный цирюльник точное место, которое надлежало испачкать, — Пьяцца ответил: «Он сказал мне, чтобы я измазал стены домов по улице Ветра де Читтадини и чтобы начал с его дома, что я и сделал».

«Даже дверь собственного дома не потрудился помазать цирюльник!» — комментирует снова Верри. Для констатации этого факта не нужно было, конечно, обладать проницательностью великого правоведа. Необходимы были ослепление страстью, чтобы пройти мимо этого обстоятельства, или коварство, присущее страсти, чтобы посмотреть на него сквозь пальцы, ибо, как это естественно предположить, на него обратили внимание и следователи.

Несчастный с таким трудом, словно через силу, выдумывал подробности и говорил, направляемый и понукаемый вопросами, что невозможно установить, было ли денежное вознаграждение придумано им самим, чтоб как-то обосновать свое согласие с поручением подобного рода, или мысль об этом была ему подсказана на допросе аудитором во время их подозрительного разговора. То же следует сказать и о другой выдумке, с которой при расследовании была косвенно связана еще одна трудность, а именно: как преступник мог свободно обращаться с такой смертоносной мазью, не потерпев от этого никакого вреда. У него спросили, не говорил ли ему означенный цирюльник, с какой стати понадобилось ему мазать означенные двери и стены. Тот ответил: «Он ничего мне не сказал; я полагаю, что означенная мазь ядовита и разъедает человеческую плоть, потому что на следующее утро он дал мне выпить воды, сказав, что это меня предохранит от заразы».

На все эти и другие подобные разглагольствования, которые слишком долго и бесполезно пересказывать, расследователи не нашли, что возразить, а точнее, ничего не возразили. Только в одном случае они сочли нужным попросить разъяснений: почему он раньше во всем не признался. Несчастный ответил: «Не знаю, не знаю, чем это объяснить, разве что водой, которой меня опоил цирюльник, потому что Ваша милость видит, что несмотря на все пытки я не смог ничего сказать».

Но на сей раз эти доверчивые люди не успокаиваются и продолжают допытываться, почему обвиняемый до сих пор не сказал правду, особенно когда его так жестоко пытали в субботу и накануне.

В этом было все дело! Но что мы слышим в ответ: «Я не сказал и не мог сказать правду, проведи я еще хоть сто лет на веревке, все равно ничего не смог бы сказать, ибо язык у меня не поворачивался: когда меня спрашивали о чем-нибудь в этом роде, у меня душа уходила в пятки и я не мог вымолвить ни слова». На этом и кончили расследование, отослав несчастного в камеру. Но хватит называть его несчастным!

Спросите об этом свою совесть, и она придет в замешательство, пойдет на попятную, скажется несведущей; ведь осудить того, кто сдался под пыткой, запутавшись в расставленных сетях, — значит проявить высокомерное бессердечие и ханжеское лицемерие. Но заставьте все же совесть ответить, и она вам скажет: да, подсудимый тоже виновен, конечно, страдания и муки невинного — великое дело, они могут искупить многое, но не изменить вечный закон, считающий клевету преступлением. И само сострадание, готовое также простить жертву, мгновенно восстает против клеветника: оно слышало имя еще одного невинного, предвидит новые муки, новые ужасы, быть может, другие подобные преступления.

А что сказать о людях, творивших это черное дело, заманивавших жертв в свои сети, не кажется ли, что мы их прощаем, говоря, что они верили в ядовитые мази, что тогда существовали пытки? Ведь мы тоже верим в возможность отравления людей ядом, но что сказать о судье, который приводил бы подобный довод, оправдывая осуждение человека, несправедливо обвиненного в отравлении? Ведь и сейчас еще существует смертная казнь, но что возразить человеку, который захотел бы этил оправдать все смертные приговоры? Нет, в осуждении Гульельмо Пьяццы все дело не столько в пытках, сколько в судьях, которые потребовали их применения, которые, так сказать, придумали их в данном случае. Если бы подсудимый не оправдал их надежд, то виноваты в том были бы они сами, ибо они сами затеяли это дело, по мы видели, что он оправдал их надежды. Предположим даже, что их сбили с толку признания Пьяццы на последнем допросе, показавшиеся им фактом, изложенным и поясненным в несколько странной манере. Но чем были вызваны эти признания? Как их добились? С помощью средства, в незаконности которого они не должны были сомневаться и действительно не сомневались, так как пытались скрыть правду и всячески ее исказить.

Если же все, что произошло после, при всей невероятности такого предположения, явилось результатом случайных обстоятельств, подтвердивших заведомую ложь, то все равно вина за это лежала бы на тех, кто положил начало этому обману. Но далее мы увидим, что все было определено их собственной волей, что, боясь разоблачения, они были вынуждены искать в обход закона способы скрыть очевидное и успокаивать свою совесть, дабы не поддаться жалости.

ГЛАВА IV

Аудитор вместе со сбиррами бросился к дому Мора и застал его в цирюльне. Это был еще один преступник, которому и в голову не пришло бежать или скрываться, хотя его сообщник вот уже четыре дня как сидел за решеткой. В мастерской находился также сын цирюльника, и аудитор приказал арестовать их обоих.

Перерыв приходские книги церкви св. Лаврентия, Верри установил, что несчастный брадобрей имел, возможно, еще трех дочерей: одну — четырнадцати, другую — двенадцати лет, третьей же едва исполнилось шесть. Сердце наполняется радостью, когда видишь, что этот богатый, знатный, именитый, преуспевающий человек взял на себя заботу отыскать все, что напоминало об этой бедной, темной, забытой, — да что там говорить, — обесчещенной семье и противопоставить слепой ненависти потомства, унаследовавшего от предков нелепую предубежденность, другие доводы, взывающие к великодушному и мудрому состраданию. Конечно, неразумно противополагать сострадание правосудию, которое вынуждено карать, даже оплакивая свою жертву, и которое не было бы правосудием, если бы взялось устанавливать наказания в зависимости от боли, причиняемой невинным. Но в борьбе с насилием и обманом сострадание — все же веский довод. Ведь не случись ничего, кроме внезапного испуга жены и матери, кроме пробуждения страха и тревоги в неискушенных сердцах девочек, увидавших, как хватают их отца и брата, как вяжут им руки, как толкают их взашей, словно злодеев, то и этого было бы достаточно, чтобы стать тяжким обвинением против тех, кто не был уполномочен правосудием и не имел даже законного основания поступать таким образом.

Ибо для лишения человека свободы необходимы были, разумеется, улики против него. Здесь же не было ни дурной славы, ни попытки к бегству, ни иска пострадавшего, ни обвинения со стороны заслуживающего доверия человека, ни показаний свидетелей, не было никакого состава преступления, не было ничего, кроме слов предполагаемого сообщника. Но для того, чтобы эти слова, сами по себе ничего не значившие, могли дать судьям основание для возбуждения дела, нужны были многие условия. Большинство из главнейших, как мы имели уже случай заметить, не было соблюдено, то же с полным основанием можно было бы сказать и об остальных. Но в этом нет необходимости, ибо даже при строжайшем соблюдении этих условий, все равно сохранялось бы еще одно обстоятельство, окончательно и бесповоротно лишавшее обвинение законной силы, а именно то, что последнее явилось следствием обещания безнаказанности. «Свидетельствующему в надежде на безнаказанность, предоставляемую законом или обещанную судом, не оказывают никакого доверия в ущерб другим обвиняемым», — говорит Фариначчи. А Босси добавляет: «Свидетелю можно возразить, что его показания были вызваны обещанием безнаказанности… в то время как свидетельствующий должен говорить искренно, а не в надежде извлечь выгоду… Это относится также к тем случаям, когда по каким-то другим соображениям можно сделать исключение из правила, запрещающего сообщнику свидетельствовать… ибо тот, кто свидетельствует в надежде на безнаказанность, зовется испорченным, недостойным доверия человеком». И это положение никто не оспаривал.