18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алессандро Мандзони – Избранное (страница 93)

18

«Конечно, — пишет умный и негодующий автор, — наши законы умалчивают о том, кого можно подвергать пыткам, что требуется для их применения, как следует пытать: огнем ли, растяжением или выкручиванием членов, сколько могут длиться терзания и допустимо ли их повторение; людей подвергают мукам по решению судьи, подкрепленному одними ссылками на ученые труды криминалистов».

Но отечественные законы того времени предусматривали пытки, предусматривались они и в законах значительной части Европы, и в римском праве, столь долго считавшемся образцом всеобщего права. Вопрос, следовательно, в том, становились ли пытки более или, напротив, менее жестокими благодаря трудам криминалистов-толкователей (назовем их так в отличие от тех, кому выпала честь и счастье навсегда покончить с пытками), чем в руках произвола, которому правосудие почти слепо доверялось. Тот же Верри в упомянутой книге приводит, хотя и между прочим, наиболее веское доказательство в пользу криминалистов. «Сам Фариначчи, {67} — говорит наш выдающийся законовед, — рассказывая о событиях своего времени, утверждает, что судьи по причине удовольствия, испытываемого ими во время пыток, изобретали новые истязания. Вот его слова: Judices qui propter delectationem, quam habent, torquendi reos, inveniunt novas tormentorum species».

Я сказал в «пользу криминалистов» потому, что призыв к судьям воздержаться от изобретения новых способов истязания и вообще укоры и сожаления по этому поводу, свидетельствующие как о безудержной и изощренной жестокости произвола, так и о намерении хотя бы посрамить и обуздать его, восходят не столько к Фариначчи, сколько, я сказал бы, почти ко всем без исключения криминалистам. Вышеприведенные слова этот ученый муж заимствует у более древнего автора, у Франческо даль Бруно, {68} который приводит их в качестве выдержки из трудов гораздо более древнего автора — Анджело д’Ареццо, {69} осуждающего пытки в еще более сильных и резких выражениях, следующих ниже в переводе с латинского: «Извращенные и взбесившиеся судьи, видно, сам бог лишил вас разума, вы не ведаете, что творите, ибо мудрый человек ненавидит подобные вещи и озаряет науку светом добродетели».

Но еще до этих писателей, в XIII веке, Гвидо де Судзара, {70} исследуя вопрос о пытках в духе рескрипта Констанция об охране преступника, говорит, что он намерен «несколько ограничить судей, свирепствующих без всякой меры».

В следующем веке Бальдо {71} применяет известный рескрипт Константина о хозяине, убившем раба, «к судьям, готовым растерзать преступника, дабы вырвать у него признание», и требует, в случае гибели последнего, предать судью смертной казни как убийцу.

Позднее Париде дель Поццо {72} клеймит тех судей, которые «из кровожадности готовы перегрызть преступнику глотку, но не в наказание и не в пример другим, а ради собственного тщеславия (propter gloriam eorum), и посему должны считаться убийцами».

«Да остережется судья утонченных и изуверских пыток, ибо применяющий их более достоин названия палача, нежели вершителя судеб человеческих», — пишет Юлий Кларус. {73}

«Да будет возвышен голос (clamandum est) против тех жестокосердных и безжалостных судей, которые из тщеславия и ради карьеры подвергают все новым пыткам несчастных преступников», — пишет Антонио Гомес. {74}

Смакование страданий и тщеславие! Какие страсти, в каких делах! Сласть от мучительства себе подобных, высокомерие при виде унижения лишенных свободы! Но, по крайней мере, тех, кто бичевал эти пороки, вряд ли можно заподозрить в намерении им потворствовать.

К вышеприведенным свидетельствам (а к ним добавится немало других) присовокупим, что в просмотренных нами ученых трудах на эту тему ни разу не попадались жалобы на судей, применявших слишком легкие пытки. Попадись же что-нибудь подобное в других трактатах, ускользнувших от нашего внимания, это показалось бы нам по меньшей мере странным.

Некоторые из упоминавшихся имен, наряду с другими, приведенными ниже, были внесены Верри в список «авторов, которые, изложи они свои жестокие доктрины и методическое описание рекомендуемых ими изуверств на общедоступном языке и без грубости и вульгарности, отталкивающей людей разумных и образованных от желания с ними ознакомиться, воспринимались бы не иначе, как с чувством, с которым относятся к палачу, а именно: с ужасом и отвращением». Конечно, ужас от их рассказов не может иметь пределов, это же чувство справедливо испытываешь и при чтении их советов, но то немногое, что мы видели, должно, по крайней мере, заставить нас усомниться: уместно ли здесь отвращение и справедлив ли наш приговор, так ли уж много они привносили или хотели привнести от себя в это дело.

Правда, в их сочинениях, или, вернее, в некоторых из них, подробнее, чем в законах, описаны разнообразные пытки, но о них говорится скорей как о привычных и утвердившихся на практике средствах, а не как об изобретениях авторов самих трудов. Так, например, Ипполито Марсильи, {75} писатель и судья пятнадцатого века, составил мерзкий, диковинный и ужасный реестр пыток, добавив в него кое-что из собственного опыта, но и он называет «лютым зверьем» тех судей, которые изобретают новые мучения.

Правда, указанные авторы ставят вопрос о возможном числе повторения пыток, но делают это (и мы еще сможем в том убедиться) с целью поставить условия и предел произволу, воспользовавшись неопределенными и двусмысленными указаниями, содержавшимися в римском праве.

Правда, они вели разговор о продолжительности пыток, но опять же с намерением и в этом как-то укротить ненасытную лютость, не сдерживаемую законом, «тех судей, столь же невежественных, сколь и несправедливых, которые по три-четыре часа могли подвергать мучениям свою жертву», — пишет Фариначчи. Или же «тех, — как отмечал веком раньше Марсильи, — подлейших и преступнейших судей, испускающих смрад и зловоние, лишенных знания, разума и добродетели, судей, которые, заполучив в свои руки обвиненного, да к тому же, скорей, несправедливо обвиненного (forte indebite), говорят с ним не иначе, как языком пыток, а при его отказе дать нужные показания оставляют его болтаться на дыбе целые сутки».

Во всех этих отрывках, а также в некоторых приведенных ранее суждениях легко заметить, что их авторы стараются связать жестокость с представлением о невежестве. Из других соображений они советуют во имя науки и совести соблюдать умеренность, доброту и кротость.

В применении к таким ужасным делам слова эти рождают гнев, но вместе с тем отвечают на вопрос, входило ли в намерения означенных авторов дразнить зверя пли, напротив, способствовать его усмирению.

С точки зрения же людей, угодивших в застенки, не имело значения то, что в собственно наших законах ничего не говорилось о пытках, поскольку в римском праве, являвшемся в конечном счете тоже нашим законом, было сказано относительно много по поводу этой гнусной материи.

«Люди, — продолжает Верри, — невежественные и жестокие, не задумывающиеся о том, на чем основывается право наказания, какова его цель и мера серьезности правонарушений, каково соотношение между преступлением и наказанием, возможен ли отказ обвиняемого от защиты и тому подобных вопросах, которые при глубоком их изучении неизбежно привели бы к естественным выводам, наиболее соответствующим общественному благу и разумению, люди, повторяю, темные и никого не представляющие, с гнуснейшей изощренностью возвели в систему и с полнейшим хладнокровием, с каким описывается искусство врачевания человеческих недугов, бесстыдно обнародовали науку истязания себе подобных. И этим людям было оказано повиновение: их стали считать вершителями чужих судеб, их писания возвели в предмет серьезного и бесстрастного изучения, в официальном обращении появились жестокие трактаты, учившие, как изощренней расчленять конечности живых существ и с изуверской медлительностью продлевать их страдания, дабы сделать чувствительнее и острее их боль и мучения».

Но как столь темным, невежественным людям досталась подобная власть? Я говорю, темным и невежественным — для своего времени, ибо все на свете относительно, и дело не столько в том, обладали ли указанные авторы просвещенностью, желательной для любого законодателя, сколько в том, обладали ли они ею больше или меньше по сравнению с теми, кто до них самостоятельно применял законы или в значительной мере обходился без оных. Как мог человек, разрабатывавший теории и обсуждавший их перед публикой, оказаться более жестоким, чем тот, кто творил произвол над оказывавшими ему сопротивление в недоступном уединении тюремных камер?

Что же касается вопросов, поставленных Верри, то вряд ли много было бы проку, если бы решение первого из них — «на чем основывается право наказания», требовалось для удовлетворительного составления уголовных законов, ибо во времена Верри его прекрасно можно было считать решенным. Сейчас же (и в этом нам повезло, так как лучше уж мучиться сомнениями, чем пребывать в заблуждении) этот вопрос запутан как никогда ранее. Ну а другие вопросы, я имею в виду вообще все вопросы, имевшие более непосредственное и более практическое значение, были ли они решены и решены должным образом, или, по крайней мере, обсуждены и рассмотрены к моменту появления наших авторов? Может быть, с их приходом воцарилась путаница в установившейся системе более справедливых и гуманных принципов, может быть, утратили силу более мудрые доктрины и была, так сказать, урезана в своих правах более разумная и более здравомыслящая юридическая наука?