реклама
Бургер менюБургер меню

Алесь Адамович – "Врата сокровищницы своей отворяю..." (страница 37)

18

«Тысячу раз картошку ту поднял бы. Не так, как раньше, когда она белье стирала, а ты барином ласко­вым возле нее стоял, забавлялся, добродушно шутил.

Покрутить — попросила.

— Не так сильно, а то перекрутишь».

Это записано в 1935 году, когда М. Горецкий узнал, живя в далеком Кирове (Вятке), что мать умерла...

«Я открыл дверь в хату — и увидел сразу же у дверей: нагнулась старенькая — мама, перебирала свеклу»,— так вспоминает в 1937 г. автор «Комаровской хроники» и мать свою, и свою невольную вину перед ней и перед матерью-деревней. Вспоминает он, терзает свою память, Переписывая в «Комаровскую хронику» еще одно пись­мо — Лаврика Кузьме: «Одежда какая-то старая, на голове наверчены какие-то грязные лохмотья, будто ноют зубы и болит голова. На ногах лапти. Натружен­ные, черные руки, с глубокими морщинами. Мама меня сначала не узнала. А потом привлекла к груди начала хлопать руками по спине и, словно обомлела, говорила испуганно-радостно: «Ай, ай, ай,.. ай, ай, ай... ай, ай, ай... А Лавричек... ай, ай, ай...» И слышалось в этом голосе — такая ужасающая дряхлость, такая запуган­ность, такое долгое ожидание, что мне стало страшно за маму...»

Но именно потому, что он истинный сын деревни и истинный интеллигент, автор «Комаровской хроники» не может остаться безразличным к реальной судьбе реальных людей. И не может не аккумулировать, не почувствовать тревоги деревни, ее боль и не передавать то внезапное чувство: устоявшийся, извечный материк вдруг пошел вниз. А тут еще под собственными ногами тоже колеблется земля...

И как бы старается (своей «Комаровской хроникой»), выражая это чувство свое и не свое, сберечь то, что собрано. Собрано им самим за всю жизнь,— ведь это не только для себя! И деревней собрано — за тысяче­летия!

Потому что не один лишь «идиотизм» был в той деревне, а и огромнейшие богатства народного, духовно­го, нравственного опыта, поэтическое, языковое богатст­во — тем более ценное, что собиралось оно поколениями в самых жестких условиях жизни, истории, несло в себе столько человеческого и человечного.

Сегодня, когда мы читаем В. Белова и В. Шукшина, В. Распу­тина и И. Друцэ, И. Мележа, Я. Брыля, Я. Сипакова и Г. Матевосяна и всю вокруг современной «деревенской прозы» полеми­ку, критику, мы все больше утверждаемся в истине, которая прокладывает себе путь через нашу литературу. Истина эта вот в чем: огромный материк крестьянства бесповоротно уменьшается, но нельзя терять времени, неповторимо ответственного, важного, нельзя упустить возможность, которой завтра уже не будет,— мы обяза­ны сберечь и передать дальше духовный, нравствен­ный, человеческий опыт, который тысячелетиями со­бирался здесь, именно на этом материке. Сколько грусти и фантазий об Атлантиде, которая то ли была, то ли нет, но одна вероятность, что был целый материк, со своей культурой и жизнью, и исчез целиком, не может не мучить, не заставлять нас печалиться, искать воз­можность восстанавливать нечто хотя бы в вообра­жении.

Читая Иона Друцэ, его роман «Бремя нашей добро­ты», читая «Буйволицу» Матевосяна, всего Белова, белорусскую прозу (Мележа, Брыля, Сипакова, Стрель­цова и других), улавливаешь как бы будущую печаль и сожаление — от одной мысли, что человечество, спеша вперед, может оставить позади (как лишнюю тяжесть) то, без чего потом, дальше будет пустовато на перена­селенной планете. Есть вещи, за которыми не вернешься назад, если не заберешь в путь своевременно. И это касается не только тех «братьев меньших», которые пройдя с нами, людьми (и нашими предками), рядом миллионнолетний путь, вдруг покидают нас одних на планете. Уже «Красные книги» об этом пишут — книги о громадной угрозе богатству, полноте жизни на Земле!

«Деревенская проза» последних 10—15 лет, луч­шие произведения ее — разве не те же «Красные книги»?!

Это — тревожный голос, опасение, что человечество может стать очень индустриальным, но и голым (духовно, нравственно), ежели спешка техническая бу­дет сопровождаться безразличной непоспешностыо в смысле нравственного самообеспечения. («Самообес­печения» за счет бесценного, в муках обретенного опы­та, духовного, нравственного, многотысячелетней де­ревни...).

Так вот существует (хотя литература наша этого еще и не ощущает), реально существует произведение, которое по жанру можно с особым основанием назвать чем-то вроде нынешних «Красных книг». Потому что «Комаровская хроника» писалась, написана с теми же чувством и заботой, с какими сегодня составляются такие книги, и с целью почти той же: засвидетельство­вать, зафиксировать все ценное, чтобы сберечь. «Зафик­сировать» деревню, какая была и есть, традиции и сов­ременность духовной жизни и своеобразного быта крестьянского и вообще — народного...

Конечно, у М. Горецкого в условиях 20-х и 30-х годов, когда он собирал материал и когда начал его «оформ­лять в произведение», цель и задача была сложнее, больше, чем просто зафиксировать и самое ценное сбе­речь. Однако каждое время по-своему прочитывает произведение. Во всяком случае, тот контекст, о котором мы говорим, реально возникает, существует.

Как один из моментов, одна из граней произве­дения — и очень важная, эстетически содержатель­ная.

Особенно это можно сказать о первых «тетрадях» «Комаровской хроники», в которых М. Горецкий своеоб­разно использует традицию белорусских «деревенских летописцев» [28].

« ...Самые древние комаровские деды не помнят, когда Комаровка началась. Но повествуют, что пьяновский пан, чтобы иметь больше поля для посевов, выго­нял людей со старых деревень на новое место, глубже в лес, на ляды и пожоги...» «Задумовский род в Комаровке пошел от двоих братьев, которые, видно, и были выселе­ны из Поляны.

Имя первого брата забыто. Сыновей у него не было, а только дочери: Зося и Ганна...»

«Тогда унию упразднили (1839). Приехал начальник из Города и приказал, чтобы ход совершали возле церкви не по солнцу, как прежде, а под солнце. А поп сговорился перед этим с парафиянами: «Я пойду с ним, а вы в обратную сторону...»

«А ведь барщину надо было служить: за неуправку секли... Полута, дочь Кузьмы, та, что умерла в 1922 г. вспоминала как-то, уже под старость, как жала однажды Марина, мать ее, на своем поле, где-то около леса, а приехал панский ловчий и исхлестал ее плетью — «за неуправку в работе...». И Полута с ней была, тогда еще совсем маленькая девочка, и ручки свои дет­ские выставляла, чтобы мать не бил. И хотя вспоминала это через много-много уже лет, под старость, а и то слезы у нее по лицу, по морщинам, как боб, сыпались...»

«Когда и воля пришла (1862), было в Комаровке всего лишь шесть дворов — за восемьдесят лет ни одного не прибавилось...»

Это — история Комаровки.

А вот — быт, облик деревни.

«Выходил дым в небольшую дыру над дверью. Когда печь вытопят, дым сойдет — дыру затыкали тряпицей. Сейчас это странно: неужто не могли крестьяне сложить себе печь с трубой?

А ведь не могли... Для трубы нужен обожженный кирпич, потому что сырец размокает. А где и когда было им обжигать кирпич? Так и жили...»

1878—1884.

«...Старика Нерода тогда уже не было, умер, только о нем среди панских слуг и окрестных крестьян ходил слух, что был он необыкновенным лекарем, мол, царица за ним в Грешное из Петербурга присылала, когда другие доктора не могли вылечить царя, что был он чародей, астролог, фармазон, голой ногой никогда на землю не становился и по ночам из будки над домом следил за звездами...

Сын старика Нерода, это уже сам пан Нерод, который нанял Стахвана...»

Все: и панский род, и царица сама — лишь для того, чтобы проследить, объяснить историю рода комаровского крестьянина Стахвана или «историю рода Воевод» из деревни Пьяново («Дед Томаш Воевода был панским пастухом в Пьяново. Звали его Микола, или Миколай, а по отчеству — Герасимович. «Воеводой» же прозвали его в насмешку, за то, что пастух».)

Точка, с которой все начинается, отсчитывается — крестьянин, деревня. А шире — жизнь народная.

Мы знаем много произведений — о жизни деревни на волнах войн, революций. А здесь история взята в такой бесконечной перспективе, что и войны, даже мировая,— всего лишь эпизод в жизни... неведомой никому Комаровки. (Автор отметил в «тетрадях» и мес­та, куда должны лечь главы из дневниковых записей «На империалистической войне».) Ощущение, уверен­ность, что цари, «панские роды», «унии», войны и про­чее — лишь эпизоды, если их поставить в один ряд с вечной, народной жизнью деревни, крестьянства, было чрезвычайно сильным у автора.

Это — вначале работы над «Комаровской хроникой» (когда еще только собирал материал). И это отразилось очень в первой главе-«тетради», которую мы и цитируем здесь.

Автор «Комаровской хроники» прослеживает кресть­янскую родословную с неменьшей старательностью, чем Библия — разные «колена» «богом избранного народа» («У Еноха родился Ирод; Ирод родил Мехиаеля; Мехиаель родил Мафусаила; Мафусаил родил Лемеха...»).

«От Марьи выросли у него сыновья: Янка, Томаш и Максим. И там же, еще в Пьяново, лет за десять до воли (1861), женился он второй раз. Вторую жену звали Зиновья Романовна. Была она маленькая, складненькая, русенькая, красненькая. А Стахван Николае­вич меньше ее любил, чем первую, Марью. И она это знала. От Зиновьи Романовны выросли у него два сына: Хомка и Лукаш, и три дочери: Луцея, которая в Ивоны замуж пошла, Марья, которая — в Москалевку, и Люб­ка, которая — в Гарщину. Все родились во время кре­постного права, в Пьянове, и только Любка, кажется, родилась в Хорошем, уже вольная.