Алесь Адамович – "Врата сокровищницы своей отворяю..." (страница 31)
...К лету 1934 г. отец переписал «Виленских коммунаров», в августе 1934 г. выслал рукопись в издательство в Минск. Не надеясь на хорошее, начал писать русский вариант — «Виленские воспоминания». Его можно считать переводом, с добавлением некоторых эпизодов (повешение козочки, Мальвинка и Прузынка). Осенью-зимой 1934—1935-х годов, когда ни проснусь поздно вечером, все читает он маме тихим голосом написанное. «Виленские воспоминания» послал в Москву. Рукопись была принята «к рассмотрению» 10/ІІІ.1935 г. Возвратили ее с рецензией литконсультанта Ильинского, который то ли сделал вид (как полагал отец), то ли на самом деле поверил, что сам автор и есть главный герой произведения. Посоветовал либо «изложить добросовестно, исторически точно увиденное достаточно литературным языком. Это будут воспоминания-мемуары», «либо придать вашему материалу форму художественной повести-хроники, как Вы отчасти и сделали...». «В первом случае нужно припомнить в последовательности факты, лучше всего не выпячивая роли автора в первом лице, а рассказывая, как было. Во втором случае надо также изучить события за определенный период, уточнить их исторически и все отобразить по строго продуманному плану». Загрустил отец, что не напечатают «Виленские воспоминания». Решил основательно переработать их.
***
В семейном архиве Горецких хранится своеобразная рецензия на роман-хронику «Виленские коммунары», кажется, вторая по счету и времени. (Если иметь в виду и ту, московскую, полученную от «литконсультанта Ильинского», о которой вспоминает Г. М. Горецкая.)
На этот раз написал ее (в 1962 г.) Якшевич А.— старый литовский коммунист, непосредственный участник событий, положенных в основу «Виленских коммунаров».
Основной пафос этой рецензии действительного участника тех событий — удивление и радость: так оно и было, именно так!
Словно прокрутили перед глазами человека кинодокументальную ленту, снятую давно, «скрытой камерой» снятую, и он заново видит все и самого себя среди других...
«Даже отдельные детали, описанные в рукописи, целиком соответствуют тому, о чем рассказывают живые участники этих событий, а также тому, что я сам видел и пережил».
«Вылавливание людей на улицах города...» — «это довелось пережить и мне ранней весной 1918 г.». (Во время немецкой оккупации Вильнюса.)
«Немецкая аккуратность, которая граничила с тупоголовостью», «гигиена»...». «Я сам испробовал такую баню уже летом 1918 г. в местечке Кошедары...» Описывает ту обязательную немецкую баню, затем: «Придя домой, я должен был заново помыться чистой водой и сменить белье».
«...Точная копия рассказа Матея Мышки» — это А. Якшевич относит ко многому: как люди голодали и как оккупанты грабили голодное население, как высшее немецкое командование «заботилось о здоровье солдат» и как дисциплинированно сидели те солдаты на ранцах в длинной очереди с газетками в руках возле публичного дома («как раз напротив школы» — уточняет А. Якшевич).
Изображение в «Виленских коммунарах», документальное освещение революционных дел, сложных взаимоотношений разных партий и групп в Вильно той поры, характеристика действительных участников революционного подполья, конкретных людей —почти все (с небольшими поправками), свидетельствует литовский коммунист А. Якшевич, соответствует всему тому, что помнит он сам или знает «из рассказов друзей, а также всему тому, что освещено в литовской литературе».
Тех дней, которые описывает, тех основных событий в Вильно М. Горецкий сам не пережил: он приехал в Вильно немного позже, уже в 1919 г. Склонность к систематизации (просто-таки научной) вообще была в духе этого писателя.
Собирать факты, воспоминания он начал по свежим следам, а затем в Минске многое уточнял.
В этой работе по собиранию, накоплению материала проявляется вообще для М. Горецкого характерная тяга к живой фактуре действительности, к «документу».
И он, «документ» этот, кое-где явно, даже грубо публицистически выступает из-под «художественных красок» «Виленских коммунаров».
Как прием? Как сознательный художественный прием?
Вроде бы нет. Если прием, то немного вынужденный.
Скорее — как свидетельство некоторой незаконченности, недоработанности, все еще невыношенности произведения, даже поспешности.
Ведь писалось произведение в особых условиях.
С таким понятным в тех обстоятельствах желанием, намерением снова наконец вернуть себя в литературу, вернуть себе право быть с белорусской литературой, с Советской Белоруссией.
И еще вот с таким настроением, высказанным в одном из писем (от 10 декабря 1931 г.): «Кончаю работать над «Коммунарами». Тяжело мне их писать для печати, все боюсь, чтобы не сделать какой-нибудь ошибки в освещении».
Ведь у него уже не было возможности перепроверить себя, встречаясь и разговаривая с виленскими друзьями, знакомыми.
А. Якшевич обратил внимание прежде всего на фактическую, документальную основу романа-хроники. «Литконсультант Ильинский», помните, больше заинтересовался фигурой самого рассказчика Матея Мышки. Но счел, что этот искренний, чуть простоватый Матей Мышка — образ рассказчика, талантливо созданный М. Горецким,— что он-то и есть автор со всей его жизненной биографией.
Снова невольное и косвенное признание документальной убедительности произведения.
И все же эстетическая ценность «Виленских коммунаров» не основывается на документальности, как это можно сказать о некоторых других произведениях М. Горецкого («На империалистической войне», «Комаровская хроника»).
Наиболее «документальные» главы, сцены, фигуры, хотя и интересные, а для белорусской литературы тех лет даже новаторские, сегодня воспринимаются как довольно упрощенная публицистика.
Не то — фигура Матея Мышки и его крестьянская родословная!
Художественную глубину, языково-эмоциональную весомость романа-хроники «Виленские коммунары» наиболее как раз и определяет образ рассказчика Матея Мышки — собирательный образ. Семейная, идущая сквозь поколения, история белорусского крестьянина, а затем ремесленника-пролетария Матея Мышки вобрала и нечто из бесконечной «Комаровской хроники», над которой работал М. Горецкий (и до и после «Виленских коммунаров»). В этом смысле «Виленские коммунары» (только в этом) можно считать даже некоей экспериментальной жанровой попыткой перед написанием «Комаровской хроники». Однако в «Комаровской хронике» М. Горецкий не пойдет этим путем, хотя и не сразу откажется от соблазна писать и ее в том же жанровом ключе.
Особенно ярко, густыми языковыми красками (где каждое белорусское слово, кажется, физическое наслаждение дает автору) написана бунтарская родословная, семейные легенды виленского коммунара Матея Мышки.
«Предки мои по отцовской линии были крепостные крестьяне польских панов Хвастуновских и жили в деревне Жебраковка Брудянишской волости Свентянского уезда Виленской губернии. Прадеда моего пан Хвастуновский часто порол за дерзость. Прадед был человек упрямый, дерзить не переставал. Наконец, назло пану, повесился в лесу на горькой осине, когда был еще молод летами.
Прабабушка моя...»
Крестьянская родословная в произведении, написанном крестьянским сыном...
Великая литература писателей-дворян имела то преимущество, что писатель с детских лет жил в семейном климате истории (так мы это назовем). Семейные воспоминания об отце, деде, прадеде, прабабушке в доме яснополянского мальчика Левы Толстого — это были повествования также и о Петре Первом, о европейских походах против Наполеона, о Бородино и т.д.
В литературе писателей-разночинцев (и у выходцев из крестьян — как М. Горецкий) уже не было такого «семейного» восприятия истории государства, народа. Да и семейная память их, «родословная» была значительно короче.
А если и была их «семейная память» связана с событиями общегосударственного или общенародного масштаба, то чаще всего — с военной голодухой, расправами помещиков и царских войск с народными или национально-освободительными выступлениями и т.д.
И это были не столько «семейные» легенды, истории, сколько память целой деревни или местности.
Разница между семейной памятью «дворянских гнезд» и разночинной, крестьянской исторической памятью заметна, конечно. Но делать ударение на эту разницу как на нечто принципиальное, что определяет литературное направление, характер народности писателя, было бы поспешно и ошибочно. Не кто иной, как дворянин Пушкин «привел» в большую литературу память народную о Пугачеве и о пугачевском восстании.
И именно Толстой мысль и память народную об Отечественной войне 1812 г. высказал с наибольшей силой и полнотой.
Мы имеем в виду совсем другое, подчеркиваем, другое: необходимость и плодотворность «семейной» (деревенской, целой местности) памяти, связанной с историческими глубинами жизни, не только для литературы дворянских писателей, но и вообще для литературы. И для такой «крестьянской», какой вначале была белорусская литература,— тоже.
М. Горецкий к мысли писать хронику жизни одной деревни сквозь десятилетия («Комаровскую хронику») пришел именно потому, что издавна уважал, видел в простом люде творца самой истории, «субъект истории». Для М. Горецкого «простые люди» и история — неотделимы, особенно в «забытом крае», где и память историческая сохраняется преимущественно в фольклоре да в легендах, часто местных.