Алесь Адамович – Кузьма Чорный. Уроки творчества (страница 22)
Достоевский творил в то время, когда история была беременна величайшими катаклизмами, общественными и психологическими. Когда в недавно еще крепостнической России все перевернулось и только начинало укладываться.
В письме к Г. В. Плеханову Ф. Энгельс так определил идейный климат послереформенной России: «...в такой стране, как ваша, где современная крупная промышленность привита к первобытной крестьянской общине и одновременно представлены все промежуточные стадии цивилизации, в стране, к тому же в интеллектуальном отношении окруженной более или менее эффективной китайской стеной, которая возведена деспотизмом, не приходится удивляться возникновению самых невероятных и причудливых сочетаний идей... Это стадия, через которую страна должна пройти».
Передовая для того времени революционно-демократическая идеология не стала для Достоевского, как была она для Чернышевского или Салтыкова-Щедрина, «точкой отсчета» при ориентации в том хаосе идей, которые будоражили их современников. Сами эти революционно-демократические идеи Достоевский в шестидесятые-семидесятые годы видел «со стороны», оценивал с точки зрения «почвенничества», и они казались Достоевскому разрушительными, чуждыми, опасными. В условиях той русской фантастической мешанины идей, на которую указывал Ф. Энгельс, революционно-демократические («нигилистические») идеи Достоевскому ошибочно казались лишь придатком или продолжением буржуазных, крайне разрушительных индивидуалистических взглядов.
Писатель этот, как никто, ощущал силу идей, теорий. Особенно пугало его то, что буржуазные, индивидуалистические идеи и теории падают на «русскую душу», рождая людей, способных «преступать границы». О себе самом Достоевский говорил, что он всегда и во всем до последней крайности доходит: «всю жизнь за черту переступал».
Ощущение кризисности своей эпохи было у Достоевского необычайно острым, «пророческим».
Только история могла дать ответ, как окончится кризис, с чем и куда выйдет из него Россия, человечество.
Но Достоевский не считал для себя как для писателя возможным не заглядывать вперед, не пробовать воздействовать на результат. Ему свойственно было то в высшей степени могучее чувство личной ответственности за судьбу человека и человечества, которое понуждало и Льва Толстого говорить в одном из писем о 40 веках, которые смотрят на него с пирамид, как на Наполеона, и о том, что у него такое чувство, «что весь мир погибнет, если я остановлюсь» .
Салтыков-Щедрин в отклике на «Идиота» писал: «По глубине замысла, по широте задач нравственного мира, разрабатываемых им, этот писатель стоит у нас совершенно особняком. Он не только признает законность тех интересов, которые волнуют современное общество, но даже идет далее, вступает в область предвидений и предчувствий, которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий человечества» .
Только с таким широким взглядом и чувством могли быть созданы романы Достоевского.
Достоевский превращает художественную литературу в своеобразную «лабораторию», где работает с «искусственными молниями» и «трихинами» идей и человеческих страстей, которые могли бы спасти, но могут и погубить и человека и мир. Беря «срез» общественной жизни (как берут или выращивают «живую культуру» медики, биологи), заражая «трихинами» тех или иных людей, Достоевский в своих романах как бы экспериментирует, наблюдает за ускоренным развитием этих «идей», за реализацией и итогом их в условиях художественной реальности (сюжета, конфликта). Почти каждый герой его обуреваем «идеей», болен ею или даже сам (как Раскольников или Иван Карамазов) «привил» ее себе и на себе ее проверяет. Для каждого из них «идея» — если не болезнь, то обязательно страсть, от которой перестраивается вся психика человека. О брате своем младший из Карамазовых Алеша говорит, что Ивану не нужен миллион, а «нужно мысль разрешить». И даже если миллион и нужен герою Достоевского (как в «Подростке»), то также «для идеи». Раскольников убивает старуху процентщицу «согласно теории», чтобы проверить на себе, способен ли он «переступить через кровь», Наполеон ли он или насекомое.
Добывая в своих романах-«лабораториях» искусственную молнию или «трихину» идей, давая им развиться до логического (как писатель сам это представляет) конца, а герою — «за черту переступить», Достоевский этим самым хочет как-то предупредить и даже напугать своего современника. Иногда звучит это у него апокалипсично, «по-аввакумовски». Например, сон Раскольникова: «Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих, избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные... Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать... Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться,— но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод».
Тут можно припомнить и рассказ Достоевского «Сон смешного человека», написанный как бы в жанре «фантастики». Однако именно в творчестве Достоевского футурологическая направленность, характерная и для Свифта, Толстого и других великих, стала мироощущением художественной литературы вообще — приобрела чувство «последнего кризиса». Как человечеству двигаться вперед, не ставя под угрозу собственное существование и не оставляя позади самого человека,— эта тревожная мысль-чувство живет в литературе XX века как неверие или уверенность, как отчаяние или надежда, как апатия или порыв. По-разному живет в разных литературах и в произведениях разных писателей.
Многое в русской жизни и в мире произошло совсем не «по Достоевскому». Капитализм, например, развивался и на почве «богом избранного» русского народа, хотя и не надолго, потому что история созрела для социалистической революции.
Но наше время не меньше, а еще больше чревато кризисами, чем то, которое породило трагедийный стиль Достоевского. Вот почему трагедийный роман-«эксперимент», роман-«модель» Достоевского так сильно влияет и на человека XX века, на современную литературу.
Именно роман-«модель», роман-«эксперимент» (или драма-«эксперимент»), приобретая самые неожиданные черты и признаки, сделался распространенным жанром в мировой литературе. Разве в реальном мире, где есть солнце, запахи земли, голоса птиц, живет и безуспешно сопротивляется бюрократической машине герой романа Ф. Кафки «Процесс»? Да и другие герои его повестей. Реальность Кафка воспроизводит в самых общих условиях, «лабораторных», воспроизводит «экспериментально», при нестерпимом «искусственном освещении», от которого не укрыться даже в тень, ибо оно тени не дает.
Жанровые черты того же романа-«лаборатории», романа-«эксперимента» проглядывают и в произведениях американца Фолкнера, и в повестях современного японского писателя Кобо Абэ («Женщина в песках», «Чужое лицо»).
При этом одни писатели стремятся приближать свой идейный психологический «эксперимент» к реальным жизненным и историческим условиям (Фолкнер). Другие все более склоняются к тому, чтобы создать такую «художественную модель» реальной жизни, которая заключала бы в себе только самые общие черты времени и реальности, но зато давала бы возможность «крупным планом» обнаружить извечные человеческие потенции добра и зла («Женщина в песках» Кобо Абэ, «Носороги» Ионеско, «Чума» Камю, повести Кафки).
Идя за Достоевским, такая литература, однако, отказывается от очень важных черт классического реализма, свойственных романам Достоевского. Она уходит от жизненной исторической конкретности обстоятельств и одновременно от подлинной индивидуализации персонажей, как бы ссылаясь на то, что индивидуальные отличия уже не играют серьезной роли в современном мире буржуазного конформизма и массовых психозов. В пьесе Ионеско «Носороги» только единицы пробуют остаться в стороне от всеобщей болезни конформизма, и хотя автор оставляет читателю и зрителю надежду, что человеческие индивидуальности и возможность выбора не исчезнут совсем, и хочет предупредить, что каждый человек своим поведением влияет на окончательный итог, все же замысел этот не требует классической разработки характеров.
«При полном реализме отыскать человека в человеке»,— так понимает свою задачу беспощадный в своей любви к человеку реалист Достоевский.
Многие писатели XX века (в том числе и Кафка) приняли по-своему только первое: «полный реализм».