Алесь Адамович – Кузьма Чорный. Уроки творчества (страница 11)
Правда, уже появляются и горе-теоретики, то здесь, то там звучит их голос. Под вынужденную или ту, что осталась от прошлого, жестокость, черствость, они подводят «теоретическую базу», корыстно или тупо убеждают себя и других, что их бюрократический идеал «порядка» и «человека-винтика» — это и есть высший результат и цель революции.
Вот почему такой беспокойный, колючий, каждую минуту готовый на скандал Ватя Браниславец не может согласиться с этим. Не хочет. Он бунтует против бюрократического мещанства, которое, приспособившись к революции, пытается сделать свой облик примером новой морали и нового человека.
Ватя Браниславец — самый сложный и, собственно говоря, главный герой романа «Сестра». Противоречивый, беспокойный, он ищет в жизни и людях как раз простого и подлинно важного. Не того, что было испокон веку, а как раз того, что могло бы быть идеалом на века, во имя чего и революция делалась. Черствость человеческая для него хуже, чем жестокость. Так как жестокость борьбы во имя человеческого братства — временная необходимость, а черствость людей, которые будто бы делают общее дело,— это уже надолго, тем более если она кем-то возводится в принцип.
Не случайно именно к нему тянутся и добрый простак Цивунчик, и Маня, хотя сначала ей казалось, что Казимер Ирмалевич ближе ей. Не могут люди без доброты, каким бы суровым и жестоким ни было время, потому что она если и не всегда может быть средством, то всегда — цель человеческих дел.
Маня говорит Казимеру о Браниславце:
«— Наверное, я обидела его этим. А этого я не хочу. Он добрый. Даже больше, чем это. Все же ты сухим стал теперь. Так же, как, пожалуй, и Абрам. А может, у вас это идея какая-то, или цель у каждого заслоняет собой все другое?
— Лучше, как Ватя, без всякой цели. Он добрый и славный, ты оценила его, но слабый он, как былинка.
— Наоборот. Он сильный; идет по своей дороге.
— Неуверенно.
— Идет к своей уверенности.
— А может, пока что без дороги?
— Важно то, что ему во всем нужен смысл, он ищет.
— Ищет то, что давно найдено.
— Может, не совсем?.. Сухие, сухие очень вы все. Живая душа больше нужна человеку» [10].
Неудовлетворенность Вати самим собой идет от того, что он много видит таких, которые любят себя чрезмерно. Каждого он оценивает прежде всего с этой точки зрения: доволен собой или способен на большее?
Очень характерны диалоги, которые Ватя ведет в романе с теми, кто неосторожно попадает на крючок его яростной иронии. Чаще всего это диалоги с каким-нибудь «членом или секретарем», который, как тень или двойник, не оставляет Ватю. Порой кажется, что он и в самом себе видит и гонит, как болезнь, этого самодовольного «члена или секретаря».
«— Ты, член ты или секретарь, чина твоего до сих пор не могу узнать. Что ты следишь за мной, как совесть арестанта?
— ...Что ты хочешь этим сказать, Ватя?
— То, что говорю.
— А для чего говоришь!
— А для того, чтобы ты больше всего занимался собой, это тебе необходимо, если не хочешь век свой свековать этим самым членом или секретарем, кто там тебя знает.
— Что значит — членом или секретарем?
— А ты сам подумай, что это значит.
— Зачем думать? Тут не о чем и думать, зачем ломиться в открытые двери, это то же самое, что решетом воду носить.
— Ну как же! Зачем думать? Пусть кто-нибудь еще подумает. Тут дело ясное. Для этого есть вожди, всевозможные великие руководители, чтобы думать».
Интеллигентский бунт Вати против «человека-винтика» в романе подкреплен, однако, поддержкой со стороны рабочего машиниста Панкрата Малюжича. А это в произведениях двадцатых годов было прямым указанием, на чьей стороне симпатии самого автора.
Крепкий, по-рабочему уверенный в себе и чуть ироничный Панкрат Малюжич тоже, как и Ватя Браниславец, неприязненно, но с большим спокойствием относится к мелкой и вредной возне людей, которые хотели бы приспособить все к своей личности, а себя сделать мерой революционного сознания, морали, права.
В манере рабочего Панкрата Малюжича вести разговор с этими людьми есть что-то от Вати Браниславца. Такое же умение насквозь видеть собеседника и заставить его демонстрировать всего себя «как на духу».
Панкрата уговаривают стать председателем месткома:
«— А члены меня не захотят как председателя.
— Захотят.
— А если я сам не захочу?
— Попросим... Тут самое главное, чтобы удалось в члены провести большинство новых, из нового блока.
И тут он захотел высветлить лицо свое кривой и многозначительной усмешкой. Панкрат же догадался:
— А нет ли часом в кандидатском списке и тебя?
— Есть.
— Тогда ты меня, наверное, и проведешь в председатели.
— Если только в члены выберут. Блок, который потянет за тебя, я же его сам создал. Это ведь так».
Панкрату Малюжичу предлагают руководящую должность в профкоме железнодорожников. Машинист говорит:
«— Тогда мне придется с паровозом распрощаться, а я этого не хочу.
— Тогда у тебя в руках будет больший паровоз. Машина живая, человеческая.
— Ну, она иногда может быть и мертвой».
И дальше Панкрат говорит:
«Вы думаете, весь смысл революции в том, что теперь заведующим стал другой, чем раньше... Нет, ты брось сгибать плечи в присутствии кого бы то ни было. Сам весь переродись...»
Так понимает дело и свое место в жизни и Ватя Браниславец. Он говорит: «Я сам революция». Понимая это так, что он, как и каждый, обязан переделать себя, чтобы не осталось ничего от униженности, которую воспитала старая жизнь, и чтобы не поселилась в душе та же сухость, черствость, самодовольство, которые он так остро чувствует в других.
Идти и идти вперед, ибо если остановишься, пойдешь назад и назад... Но идти, не забывая человека, его внутренний мир, так как нет никакого движения вперед если сам человек не изменится.
***
Если бы выбрать все слова, которые чаще всего употребляет Кузьма Чорный в рассказах и романах двадцатых годов, особенно часто повторились бы «остро», «острый», «печаль», «радость».
Острота чувств, течение настроений, где радость живет в печали, а печаль в радости,— это составляет атмосферу таких произведений, как «Сестра», «Земля», «Сентябрьские ночи», «Сосны говорят», «Чувства», «Захар Зынга» и других.
Завоеванием реализма XIX—XX веков является то, что после Толстого и Чехова литература уже активней, чем прежде, интересуется не одними самыми значительными «пунктами» в жизни человека, когда он вынужден принимать важные решения и действовать активно.
А что в жизни происходит, если этого нет? Жизнь человека замирает?
Отнюдь нет.
Даже такое «активное состояние», как война, имеет свою повседневность, бытовую обычность. Толстой увидел и показал это в «Севастопольских рассказах», а потом в романе «Война и мир» так, что надолго определил направление развития мирового реализма. Оказалось, что подлинная правда жизни в том, что человек даже рядом со смертью может жить самыми «мирными», обычными интересами и занятиями.
Но бывает и наоборот. Сидят за столом люди, ведут надоевшие им беседы о погоде и общих знакомых, о скучных хозяйственных делах, а в это время рушится их жизнь.
Да, это Чехов, которого современная ему критика называла импрессионистом.
Или: присужденный неизлечимой болезнью к смерти молодой парень негодует — вот мне жить осталось только две недели, а у других людей впереди целый век. И они осмеливаются жаловаться, считать себя несчастными. Имея такое богатство, столько недель в запасе! А ведь каждая минута жизни — дышать, ощущать самого себя, видеть другого человека, вот это дерево, даже глухую красную стену за окном — это же само по себе уже величайшее счастье.
Это уже Достоевский, роман «Идиот».
Или: по темной дороге едут подводы, влажная земля глухо отдает стуком под колесами.
На одной из подвод сидит Павел Грибок — болезненный парень с тонким голосом. Он слышит, он видит, как впереди счастливый соперник его Алесь Мильгун прижимает к себе девушку, о которой Павел давно и несмело грезит. «С задней подводы насмешливо долетал до Павла грубый и громкий, как лай огромной собаки, голос Семки Тереховича: «Павел, посмотри, как голубки воркуют»
И видит Павел «неясную в ночи, как голос больного ребенка», черную фигуру Насти на возу Мильгуна.
И звериную радость этого самого Алеся Мильгуна издали чувствует Павел — «радость животного, без мыслей, без желаний, тупую и никчемную».
Все отобрано у больного, неудачного, несмелого Павла (рассказ К. Чорного «По дороге»).
Все, кроме того, что отобрать у человека невозможно, пока он живет,— радость самой жизни, остроту ощущения, «что вот конь везет, а я еду. А вокруг земля, вокруг люди. И идут по земле дни и ночи. И ветры поют, и солнце светит. После дождей дорога мокрая... Звала дорога вперед, а день был как разговор о чем-нибудь большом, родном, близком, что наполняет все существо легкостью привычных настроений и мысли делает острыми и стремительными».
В «Тропах Алтая» Залыгин бросил упрек, который люди, может быть, и заслужили: человек столько перестрадает на войне, так старается отбиться от болезни для того, чтобы потом, когда все это окончится, начать просто жить. А оказывается, что «просто жить» человек как будто и не умеет.
И на самом деле не просто это — жить с той полнотой, которая называется счастьем.