Алена Тимофеева – Солнцестояние (страница 4)
По инерции я проехала чуть дальше – и жестко ударила по тормозам; в машине что-то скрипнуло. Дрожащей рукой наклонила зеркало заднего вида, но оно показало лишь алчную темноту и березу-арку, свесившуюся над тропой, точно чья-то длинная шея без головы. Часы, жалобно всхлипнув, разрядились; собственное дыхание раздулось, как воздушный шар или газовый баллон. Только щелкни зажигалкой, и рванет.
Невозможно – невероятно, – чтобы отец был здесь. Но если он тоже заблудился… если выжил в какой-нибудь сторожке со Второй мировой… Он охотился и ставил силки, отличал ядовитое от съедобного. Быть может, его даже нашли, но он отказался возвращаться; говорят же, что в людях, потерявших дом, что-то ломается и им становится нужна лишь свобода – настолько, что они не смогли бы вернуться, даже если бы захотели.
Старушка предупреждала ничему не верить, и, вопреки проклевывающемуся припадку, я намеревалась внять ее совету: я чем-то отравилась, мне плохо, возможно, у меня жар, и я потерялась в одном из самых таинственных лесов России, неудивительно, что меня одолели галлюцинации. Однако когда я уже почти завела мотор, меня позвали:
– Дина! Дина!
Я не могла узнать его голос – он ушел слишком рано, настолько, что, если бы не снимки на тумбочке в маминой спальне, я бы забыла его лицо. Но что-то откликнулось, наивное, детское – и предательское. Потому что, конечно, он не мог быть здесь, как бы я ни убеждала себя в обратном. Неожиданно отчетливо возникла сцена из какого-то сериала, где москвичам разъясняли: «Нас так водят. Леший дороги путает» и «Аука озорничает – притворись, что не слышишь, не то заморочит». И: «Чтобы дороги расплелись, надо одежду наизнанку вывернуть, правый сапог на левую ногу надеть, а левый на правую».
Я не усомнилась ни на секунду, стаскивая свитер с футболкой и надевая их наоборот. Но едва потянулась к ключу зажигания, как «Мазду» ощутимо метнуло. Что-то взбрыкнуло под ней, зарокотало, заворчало. Она накренилась, а затем затряслась; я влетела лбом в приборную панель – что-то вязкое, соленое,
Надеясь, что рано или поздно тропа приведет хоть куда-нибудь, я бросилась бежать по самому центру, словно, если бы соскользнула на обочину, меня тут же утащили бы. Однако очень быстро поняла, что идти, никуда не сворачивая, не получится: здесь не было ни единого фонарного столба, и, стоило отдалиться от машины, темнота стала кромешной – настолько, что не определить, где верх, а где низ. В попытке сориентироваться я обернулась; фары «Мазды» скакали, вертелись вдали, точно спятившие болотные огни. Что-то хрустнуло под стопой, укололо, и, ахнув, я рухнула куда-то – по острым камням, сучьям и кочкам.
Превозмогая ноющую боль в щиколотке, я встала, но вскарабкаться на холм уже не смогла. Овраги не должны были быть такими крутыми, но теперь вздымались мокрой стеной, с которой соскальзывали пальцы. Я загребала ее, едва чувствуя, как под ногтями застревает каменная крошка и как сырость пропитывает одежду; скулила:
– Нет, нет, пожалуйста, нет… – и что-то во мне дребезжало, как струна перед тем, как оборваться.
Я уткнулась лицом в траву и заплакала.
А затем подул ветер. Легкий, теплый – наверное, южный – и принес настойчивый шепот:
– Дина! Дина, сюда!
Следовать за ним было бы глупо. Я не хотела быть жертвой, спотыкающейся о бурелом и кричащей чье-то имя в тишине, что ненавидит быть нарушенной – только чтобы чудовище с длинными лапами освежевало и распяло меня между соснами. Но нужно было идти хоть куда-то: что бы ни сыграло со мной эту шутку, оно едва ли закончило – никакая нечисть не отпускает людей так просто, – а сталкиваться с ним лицом к лицу я горела желанием еще меньше, чем углубляться в чащу. И, припав на ногу, то ли вывихнутую, то ли раненную веткой, заковыляла в лес. Не к голосу и не от него; просто – подальше от визгливого хохота, звучащего так, будто стая бешеных птиц с человеческими гортанями слетелась на вальс.
Не могу сказать, как долго блуждала, утратив зрение, без цели и чувства направления. Днем небо было ясным, но теперь сквозь плотную крону не брезжило ни единой звезды. В конце концов, зрачки привыкли к темноте, но даже так я то и дело натыкалась на стволы, падала и ни за что не указала бы, откуда пришла. Икала, вытирала слезы, периодически останавливалась, чтобы проглотить всхлипы, но продолжала хромать, утешая себя:
Я словно погрузилась в безмятежный пруд, только вода в нем была черная, а в непроницаемых безднах таилось нечто древнее и гибкое. Дремлющее, пока не тревожить его и не задевать его хвост. Из уважения к нему я старалась не шуметь, хотя не умела ходить, не ломая сучкиґ и не ахая, когда мшистая почва проседала под подошвами. Может, и к лучшему, что фонарь остался в машине: если бы луч проредил тьму, та ощерилась бы, и что-то непременно наказало бы меня за дерзость.
Голос – «Дина! Дина! Сюда!» – преследовал, точно ворон, который хотел, чтобы я шла за ним: улетал вперед, а обнаружив, что я отстаю, возмущенно прилетал обратно, но никогда не приближался так, чтобы его можно было разглядеть. Я брела, брела и брела, молясь, чтобы случайно не угодить в топь; долго, будто даже дольше, чем ехала сюда. И «Дина! Куда ты? За мной!» стало почти привычным, как хлопанье крыльев ночных охотников. В какой-то момент, зацепившись штаниной за бревно, я прошипела:
– Заткнись! Тебе меня не обмануть.
В голосе послышалась обида:
– Дина!
Но мне сказали не верить ничему, и я положилась на удачу, хотя та не то чтобы когда-либо мне сопутствовала. Впрочем, удача или нет, солнце должно было взойти рано или поздно, и тогда я поняла бы, где восток, а где запад, прочитала север и юг по мху. Оперлась бы о координаты мира, как о посох. Однако время текло, а небеса все не окрашивались полосами зари, будто ночь бесконечно бежала из одной части песочных часов в другую. Желудок, и без того пустой, пронзала требовательная боль, но я не наткнулась даже на ручей, чтобы заполнить его хоть чем-то.
В конце концов – спустя час, или два, или пять – ноги отказались подчиняться, и, привалившись к дереву, я сползла в его корни. Те бугрились, словно предлагая защиту, и я калачиком свернулась между ними, обняв колени. От стресса и броска по пересеченной местности я взмокла и тряслась от холода; к тому же ночь не была теплой. Зуб не попадал на зуб, бедра сводило судорогами. Я сняла свитер, зарылась в ворох листьев, но это не помогло – озноб устраивался в мышцах, прорастая, словно плесень. Как в той глупой фантазии, которой я развлекалась весной: будто, стоя в поле с мокрыми волосами и по-русалочьи бледной кожей, обрету единство с чем-то. Только единства не было; была лишь смерть.
Говорят, те, кто погибает от гипотермии, просто засыпают, но надо мной сон не смилостивился. Я лежала то в сознании, то вне его, и существовала для меня лишь дрожь, дрожь, дрожь, жажда, голод, жажда, жажда, дрожь. И это не заканчивалось. Только нечто, что не было моим отцом, каркало:
– Дина! Дина, вставай!
– Нет, – вяло огрызнулась я.
И сомкнула веки. Я была уверена, что не засну, но дрема – поверхностная, лихорадочная – все же сморила. Полуночный лес проступал сквозь нее акварельными пятнами; наверное, спала я чутко, как дикий зверь, вернувшийся туда, где ему положено быть. Мерещилось, будто я вижу каждый лист в кроне, слышу, как вытягиваются цветочные стебли и наслаиваются друг на друга древесные кольца. И все это – в солнечном свете, в том эфемерном его ореоле, что бывает лишь в детстве, ранним июньским утром. Я лежала в корнях дерева, и вокруг благоухали ландыши; кто-то смеялся вдали, но по-хорошему, как резвящиеся «лесные юноши и девы». Хотелось пойти к ним, но я устала – настолько, что уже почти не чувствовала голода. И не заметила черные глаза, вперившиеся на меня откуда-то – не из этого сна, а из другого, темного, места; мудрые и безумные, как у коршуна.
Разбудили меня мелодичный соловьиный щебет и свет, яркий, будто над лугом, а не в дремучей чаще.