18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ален Роб-Грийе – Романески (страница 99)

18

Читая сегодня утром работы, написанные осенью моими преуспевшими и далеко продвинувшимися вперед студентами, теми, что вскоре получат докторскую степень (то есть звание «доктора философии» с архаичным и весьма обманчивым названием, потому что в большинстве своем эти доктора — никакие не философы, а чистые филологи, обладающие весьма ограниченными познаниями в области философии, еще более ограниченными, чем у нас, во Франции, если только вообще обладающие какими-нибудь), так вот, просматривая эти работы, я обнаружил, что должен буду изучить многие важные тексты, которые либо мне совсем неизвестны, либо известны недостаточно хорошо, труды Хайдеггера, Бланшо, Мишеля Фуко, Делеза, к чему меня принуждают ссылки, приведенные в некоторых особо удачных письменных работах, из которых сам преподаватель, как это случается, может почерпнуть очень многое для себя. И нет ничего особо парадоксального, особо странного в том, что «бумагомарания» моих блестящих студентов прекрасно вписываются в эти мемуары, бездонные, не имеющие начала и первопричины, а быть может, и конца, мемуары, третий том которых, начатый мной в конце сентября 1988 года по возвращении на берега Миссисипи, я сейчас пишу, а вы в этот самый миг читаете.

Можно ли назвать эту работу Новой автобиографией, как называют Новым Романом литературное явление, к которому этот термин был применен и, снискав некоторое одобрение, утвердился? Или, если быть более точным, — по должным образом подкрепленному логическими построениями предложению одного студента, — ее следовало бы назвать «осознанной, или сознательной» автобиографией, то есть автобиографией, осознающей себя невозможной по определению, отдающей себе отчет в своем несовершенстве, в своей неполноте, в том, что вся она обязательно будет насквозь пронизана вымыслом, что в ней будут зиять пустоты и таиться, словно мины, апории, что ее движение, ее ход с описанием мелких жизненных фактов неизбежно будут прерывать и ломать отрывки, посвященные описаниям глубоких рефлексий, короче говоря, быть может, ее стоит называть автобиографией, осознающей свой бессознательный, неосознанный характер, свою необузданность и даже легкомыслие?

Ныне мы, чему-то радуясь и беспричинно веселясь, пишем на руинах. Ибо уже никогда впредь не может быть и речи о том, чтобы уверовать в сон и временное бездействие побежденного Великого Зодчего, творца Вселенной, безропотно покорившегося, смирившегося и отказывающегося даровать людям что-либо сверх разрозненных фрагментов мироздания, разбитых колонн, рухнувших систем взглядов, жалких обрывков слов; не может быть впредь речи и о том, чтобы, покаявшись в своих грехах, вернуться к некоему устойчивому и рациональному целому, к какой-то разумной системе; но в еще большей степени никогда не может быть в будущем речи и о том, чтобы стонать, охать, ныть и плакаться на этих развалинах, на этих свидетельствах разорения и краха; нет, речь может идти о том, чтобы отныне и впредь беспрерывно, бодрствуя и радуясь, ткать увеличивающиеся в объеме, разбухающие конструкции и структуры, что по мере их создания будут сначала высвобождаться из определенных рамок, а потом и исчезать, сжигаемые еще до завершения работы самой канвой, по которой их создают и чьи нити видны невооруженному глазу, а также открытым огнем, пожирающим их. Это веселое, смеющееся сознание похоже на трепещущий, загадочный, неутомимый прилив, нежно терзающий далекие от суши, последние рифы, ибо оно такое же волнующее, такое же трепетное, такое же таинственное и столь же неустанное; оно нас убаюкивает, успокаивает (одновременно нас развращая, разъедая и разрушая), качая нас между отвращением и притягательностью, между бодрствованием и сном, между бдительностью и гибелью, между свободной мыслью и забвением, между стремлением и страхом, между желанием и омерзением.

Вот чему учат меня мои ученики, вот что я почерпнул из чтения их работ. Таким образом мне необходимо завтра же попросить у моего друга и сотоварища Рибалки одну уже довольно давно написанную Мишелем Фуко статью о «мысли извне», в которой он, как мне кажется, рассматривает и уточняет определение модного понятия «небрежности, недосмотра». И надо еще… Мне надо еще так много сделать! Во всяком случае, тот, кто полагает, будто можно при помощи догматической науки узнать, что делает сейчас человек, пишущий автобиографию, конечно, большой хитрец и мудрец, но, как говорится, на всякого мудреца довольно простоты, потому что даже самый прозорливый, здравомыслящий и проницательный автор автобиографии, обладающий ясным умом и незамутненным сознанием, не знает, что он делает; и более того, с каждым днем он все больше и больше осознает, что он и не сможет это узнать, если только не умрет. И то еще неизвестно точно, достигнет он этого знания до или после смерти, ведь все равно будет уже поздно. Чтобы работать, чтобы сражаться и побеждать, надо жить, другими словами, надо постоянно подвергаться воздействию внешних сил, надо быть беспрестанно пронзаемым «зиянием и ослеплением», то есть изумляться, широко разевая рот, и обманываться.

Итак, я снова в Сент-Луисе, я буду преподавать здесь в течение осеннего семестра, определенного для «выдающихся», как говорится, профессоров сроком всего лишь в восемь недель. И в конце ноября, то есть дней через десять, я отправлюсь — ин шаʼАлла — то есть если так будет угодно Аллаху, — в Ирак, где имеет хороший успех у читающей публики перевод моего «Джинна» на арабский. Здесь я живу по-прежнему все в той же квартире, просторной и удобной, чьи широкие окна выходят все в тот же парк, окрашенный все в те же рыжеватые тона. Есть только одно отличие: так как Катрин не поехала со мной на этот раз, сочтя, что уже сполна насладилась прелестями города, который прославили Линдберг и Жозефина Бейкер, то ее комната сейчас дает приют целой «популяции» колючих растений с плотными, мясистыми, сочными «телами», именуемых «суккулентами» и принадлежащих в большинстве своем к подвидам «мелокактус» и «пародиа», подаренных мне прямо в горшках одним любезным специалистом из Ботанического сада, коим предназначено судьбой присоединиться уже этой зимой к своим менее редкостным двоюродным братьям, стоящим стройными рядами в оранжерее в Нормандии, где я пытаюсь осуществить свою давнюю мечту, мечту детства: собрать коллекцию кактусов.

Снаружи очень ветрено. Широкие, разлапистые листья платанов, осин и виргинских тюльпанных деревьев почти все были сорваны и унесены прочь вихрем, так что ветви, на которых они росли, теперь возносятся, черные и голые, среди куп деревьев с более крепкой, прочно «сидящей» на ветвях листвой, черных дубов и камедоносных эвкалиптов, чьи кроны ветер тоже изрядно проредил. Иссушенные ранними, преждевременно наступившими холодами, опавшие листья несутся сейчас низко-низко над землей, касаясь тщательно подстриженной, чуть тронутой желтизной травы, словно стаи перепелок; они собираются в кучки во всяких выбоинах и рытвинах, а также у корней деревьев, чтобы порой кое-где образовать толстую подстилку, шевелящуюся и подрагивающую, явно временную.

Время от времени неожиданные и необъяснимо от чего возникающие порывы ветра, образующие воронки и завихрения, одновременно, в мгновения ока поднимают сотни и тысячи листьев, которые образуют причудливые облака и потоки и улетают куда-то вдаль. Они заполняют пятиполосную авеню, проходящую у подножий небоскребов, их во все стороны разносят на своих колесах машины, что быстро бегут в обоих направлениях. Сейчас, в эту минуту над асфальтовой мостовой крутится такое великое множество листьев, что кажется, будто машины пробиваются сквозь метель, только хлопья этого «снега» не белые, а золотистые и размером с ладонь. В вышине, в бледном, каком-то бесцветном небе парит крупный серый канюк, без единого взмаха крыльев он парит на восходящих потоках воздуха, делая петли, повороты и неожиданные виражи и подчиняясь только порывам ветра, чтобы уйти от преследования трех ворон, поочередно на него нападающих, чтобы постепенно изгнать его со своей территории.

В течение почти целого года я не прикасался к моим воспоминаниям, не добавил ни единой, самой маленькой строчки к моему рискованному документу, наполненному описаниями опасных приключений, ибо его тоже подхватило и унесло прочь вихрями и дующими в противоположных направлениях ветрами. Как уже было сказано, я закончил последнюю страницу «Анжелики» 12 октября 1987 года в Северной Каролине. Аккуратно переписав последние главы 13-го числа, я на следующий день отправил окончание книги Жерому Линдону, у которого уже находилась остальная часть рукописи. В ночь с 14 на 15 октября парк поместья в Мениле был опустошен, уничтожен ураганом столь яростным и мощным, какого на памяти старожилов в Бретани и Нормандии не бывало; он бушевал над этими провинциями в течение нескольких часов и изуродовал, обезобразил эти земли ужасно. Катрин, находившаяся в то время как раз в Мениле в полном одиночестве, почувствовала, как ее со всех сторон обступают тесной толпой невидимые злые духи, джинны, как они вьются над ней, роятся, как от их дыхания дрожит и вибрирует в потемках воздух; она позвонила мне в тот миг, когда услышала, как с жутким треском и грохотом стали ломаться и рушиться вокруг дома деревья. Утром, во внезапной тишине, неожиданном покое Катрин, истомленная и обессиленная от ночных страхов, наконец заснула, а проснувшись, увидела настоящий разгром: не менее тридцати толстенных дубов, грабов, кленов, гигантских буков лежали поверженные на земле, образуя кошмарные нагромождения изломанных ветвей, треснувших и расколотых стволов, вывороченных пней, а под воздетыми вверх, к небу, корнями, изуродованными, искрошенными и истекающими, словно кровью, соком, зияли огромные воронки, похожие на те, что образуются при взрывах бомб. Множество лип тоже было повалено, некоторые попадали прямо в пруды и повредили парапеты.