18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ален Роб-Грийе – Романески (страница 64)

18

В левом нижнем углу кадра, — кстати, с довольно плохой, неумелой наводкой, — виднеется какое-то дикое растение с белыми цветами, вот только я не знаю, как оно называется, не знаю даже, к какому семейству и виду оно относится. Его, однако, можно очень хорошо разглядеть, ибо оно оказалось на переднем плане и изображение получилось предельно четким. Соцветия (три стебля с собранными в кисточку цветами, вырастающие прямо из земли) похожи на соцветия ландышей, но только они раз в пять-шесть крупнее; а расположенные у основания стеблей розеткой листья широкие и на вид мягкие, как говорят ботаники, лопастные, с четко выраженной центральной жилкой, явно свидетельствующей о том, что растение принадлежит к классу двудольных.

Я часто внимательно рассматривал этот снимок, к несчастью, нечеткий даже в тех местах, где были запечатлены неподвижные предметы (за исключением того самого растения на переднем плане), словно постоянно питал надежду обнаружить на нем некие знаки, ускользнувшие от моего взора, или обнаружить в нем некий тайный смысл, неожиданный смысл, о наличии которого я прежде не подозревал… А месяц спустя грянула война. Моя мама только что вернулась в Бретань на летние каникулы, оставив в своей чудесной комнатке в домике за Рейном большую часть своих личных вещей.

В 1915 и 1916 годах она переписывалась со своими германскими коллегами и некоторыми из старших учеников и учениц, что были ей особенно дороги; переписка шла через Женеву, обычной почтой (я видел эти письма, эти конверты и штемпели погашения на почтовых марках). Но она не раз в те годы вспоминала слово «Kriegspiel», то есть «игра в войну, военная игра», которое часто звучало в их разговорах в ту последнюю предвоенную весну, а она по своей наивности воспринимала его как местный вариант названия то ли игры по бегу взапуски, то ли игры в прятки или в теннис. Когда уже после нашей победы (или после поражения Германии) она захотела вернуть свои личные вещи, ей в письме сообщили, что все пропало, так как было съедено молью (кстати, в первом черновике я по оплошности написал не «молью», а «мифами», так как слова эти по-французски пишутся почти одинаково, но оговорка была весьма симптоматична). Всю жизнь моя матушка сожалела о том, что «прожорливость этих насекомых» не пощадила ни столь необходимый ей чайный сервиз из хорошего фарфора, ни виолончель, на которой она, правда, не умела играть.

Однажды зимой (не так давно, когда мама уже умерла), как раз в то время, когда я проводил краткосрочный семинар по современному роману в университете Мангейма, я узнал, что OSO существует и поныне. Поднявшись вверх по дороге, идущей среди виноградников знаменитой Бергштрассе, расположенной у подножия Оденвальда с западной стороны, я обнаружил хорошенькие домики, выстроенные в нарочито ложном деревенском стиле на опушке леса, с их высокими, асимметричными крышами альпийских шале и с украшенными извечными цветочными горшками с геранями деревянными балкончиками. При виде этих домиков я почему-то испытал непонятное, необъяснимое волнение, как будто на мгновение утратил контроль над собой.

Я приехал туда в воскресенье, было довольно тепло и сыро. Жесткие коричневые буковые листья образовали плотный ковер, на котором кое-где виднелись пятна подтаявшего снега. Молодой преподаватель, немало удивленный тем, что меня связывали с этой школой столь давние связи, провел меня по учебному заведению, где когда-то преподавала моя мать. Он рассказал мне, что школа была закрыта в середине 30-х годов, ближе даже к концу 30-х, так как супруги, возглавлявшие заведение, были по законам Германии евреями и бежали в Швейцарию. Школа вновь открыла свои двери только после падения Третьего рейха, но, однако же, «воздушные ванны», парадоксальным образом напоминавшие о постулатах нацистской идеологии с ее культом Природы и о теории необходимости слияния с ней, возрождены к жизни не были.

Остается фотография, которая, должно быть, сейчас валяется где-то в одном из чемоданов, доверху набитых подобными свидетельствами прошлого, что заполняют чердак дома в Керангофе, если только она не оказалась среди других выцветших фотографий, что лежат в большой шкатулке из клена с выпуклой крышкой (вроде тех, какие бывают у шляпных картонок), привезенной сюда, в Мениль: на них запечатлены дамы в невероятно огромных шляпах, незнакомые мне детишки в архаичных, старинных купальных костюмчиках, одетые по провинциальной моде, бытовавшей в Бретани в начале века, дядюшки и тетушки, чьих имен не знаем или уже не помним мы с сестрой.

У де Коринта, с его стороны, не было времени тогда, 20 ноября 1914 года, на то, чтобы предаваться размышлениям о значении намалеванного на борту телеги белого креста, ибо волчий вой, доносившийся сначала издалека, все приближался и приближался, и это был вой крупных серых волков из Лотарингии (тех самых, что когда-то разорвали и сожрали Карла Смелого), и ему казалось, что вот-вот появятся, как говорится, во плоти сами хищники, сверкая своими острыми клыками.

Вероятно, волчья стая в количестве восьми или девяти особей, выстроившись треугольником, устремилась в погоню за ошалевшим от ужаса белым конем. Волки бегут молча, беззвучно (с тех пор, как они нашли и почти настигли жертву, которой предстоит стать их добычей этой ночью), быстро, совершая поражающие своей гибкостью и плавностью скачки, совершенно синхронные и столь неумолимо, неуклонно приближающие их к жертве, что вся эта сцена кажется порождением ночного кошмара, настолько длинны эти прыжки, почти полеты едва различимых во мраке, бесплотных, словно тени, зверей. Белый конь несется галопом, но топота его копыт тоже не слышно, ибо все звуки поглощаются плотным ковром опавших листьев под огромными буками, среди разрозненных пятен снега, оставшихся еще (на северных склонах ложбин и овражков) от первых обильных снегопадов. Таким образом, огромное напряжение и неистовая сила всей сцены ослаблены, притуплены до предела, как если бы она разворачивалась в безвоздушном пространстве или в вате, или медленно-медленно протекала на экране при приглушенном или совсем убранном звуке; но, однако, весь ужас, вся жестокость этой сцены многократно усиливаются из-за того, что она выглядит столь ирреальной, фантастической.

Буквально заледеневшая от страха Манрика все сильнее прижимается к моей груди, двумя руками вцепившись в ткань внушающего ей такое доверие, успокаивающего и ободряющего френча. Она дрожит всем телом, словно ее внезапно поразила лихорадка. Уж не простудилась ли она всерьез во время своего странного до дикости, до абсурда купания среди скал, на холодном воздухе? Она беспрерывно бормочет себе под нос какие-то слова, которые я с трудом разбираю, и они слагаются в некую жалобную и исполненную страха и боли бесконечную молитву, несомненно, порожденную горячечным бредом. Она все повторяет и повторяет:

— Быстрее, надо гнать коня, еще быстрее. Надо скакать быстрее, чем бегут волки. А большие серые волки из окрестностей Волчьего Воя бегают быстрее всех на свете… Они движутся быстрее, чем любовь… что несет меня… еще быстрее, чем несутся по небу низкие ноябрьские тучи… Сжалься! Смилуйся над нами! Длинные узловатые руки буков тянутся к нам, склоняются над нами, чтобы задержать нас, остановить… Смилуйся над нами, Господи! Они уже окружают нас тройной сетью колдовства, они затягивают ее… Разве ты не слышишь их злобного бормотания? Не различаешь слов заклинаний, наводящих порчу? Разве не ощущаешь, как нас мало-помалу сковывает холод? Как нас сковывает лед? Разве не чувствуешь, как нас хватают зубами волки? Не ощущаешь их укусов? Не видишь крови, что течет по моей жалкой белой рубашке? Не чувствуешь, что моя плоть, прижимающаяся к твоей плоти, разорвана в клочья? И разве ты не чувствуешь, как я вся пылаю?..

А свет тем временем стал совсем иным. Это уже не свет, хоть и пасмурного, но все же дня, нет, это полумрак зимних сумерек; ветер стих столь же внезапно, как и поднялся. Между черными ветвями деревьев видно небо, оно уже частично очистилось от туч, по крайней мере на юго-востоке, то есть в том направлении, куда уже почти настигшие коня волки неумолимо гонят его, а тот летит, словно ослепнув, на невероятной скорости, мчится словно зачарованный, ошалевший и очумелый, а затем внезапно останавливается как вкопанный. А небо на юго-востоке поражает своим видом: там бледно-желтые блестящие полосы чередуются с длиннейшими темными, почти фиолетовыми полосами, как будто кто-то невидимый пролил чернила.

Лицо Манрики сейчас такое же мертвенно-бледное, как и небо этого ложного заката в той стороне, где солнце не заходит, а всходит. Она опять начинает говорить своим низким, прерывающимся голосом:

— Разве ты не видишь, как кроны этих гигантских погребальных буков все больше и больше склоняются над нами? Нависают все ниже и ниже? Они склоняются под тяжестью сидящих на нижних ветвях волков… Нет! Нет! Не говори мне, что это вороны: они гораздо крупнее ворон, даже гораздо крупнее орлов, и их пушистые, словно опахала, хвосты легонько раскачиваются у нас над головами, когда мы под ними мчимся на спине твоего коня-призрака. Посмотри, как пристально они на нас смотрят сверху, как разглядывают нас. Подними голову на мгновение и посмотри, если осмелишься… Они там, спокойные, тихие, смирные, словно собаки, что ожидают своей ежедневной порции похлебки. Но их глаза горят жестоким, злым огнем, а острые когти уже выпущены, уже наготове. И когда я, лишившись последних сил, упаду на землю, они набросятся на мое тело, беззащитное перед их клыками, и их будут сотни и сотни.