реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Викторович Иванов – Золото бунта, или Вниз по реке теснин (страница 67)

18

— По очереди будем, — ответил Ефимыч. — А ты первым. Вперед!

Солдаты постояли, переминаясь, и молча полезли в снег.

Летом Шурыш был шириной шагов в десять, и по берегам без всякой там каймы приплеска сразу стоял матерый лес. Зимой же речонка превратилась в голую лощину. Она непонятно как, словно испуганная косуля, пролетела здесь, где в гуще дивьего глушинника нет и щелки для праздной пустоты. По правую руку берег был сплошь крутой и высокий — все склон единой горы, плотно заставленный ельником. До самого окоема, докуда хватало взгляда, этот склон стоял над прочими лесами, как крепостная стена. И Шурыш казался рвом, очертившим невидимую лесную крепость по неведомой меже; казался трещиной, которой земля обвела по краю огромную гору, лопнув под ее тяжестью ровной линией вдоль подножия.

Снега на Шурыше навалило по грудь, и идти было неимоверно трудно. Передний проминал, продавливал собою снежную толщу и скорее даже не шел, а плыл, прогребался вперед так, что только голова да штык торчали над лощиной. Тот, кто шел вторым, погружался во взрытую борозду по пояс. Третий уже утаптывал путь, выдирая из снеговой каши колени. Полегче было тем, кто двигался сзади, но последними с санями на вожжах тащились Гришка с Онисимом, и им было не легче, чем первым.

На Шурыше стало не до разговоров. С хрипом, с глухим, утробным матом солдаты, согнувшись в поклоне перед этими великими снегами, медленно пробивались все дальше — вглубь раскольничьей вайлужьей чащи. Сменялись быстро: передний изнемогал после двух сотен шагов. Стало так жарко, что на сани полетели армяки и зипуны, платки и шапки, только ружья присяга не позволяла оставить чужим. Солдаты шагали с красными мокрыми рожами, со слипшимися усами, с дымящимися затылками. Голыми руками отгребали снег, не ощущая в нем холода. Штаны заледенели бисером, а рубахи раскисли от пота.

— Ты, подлюга, хоть бы сказал про лыжи… — бессильно бросил Осташе Агей.

Осташа задушенно молчал. Откуда он знал, что по Шурышу нет тропы? Всегда по всем рекам зимой прокладывают пути…

— Не ложись! — прикрикивал Ефимыч. — Не останавливайся, братцы, простынете! Снег не жрите — нате сухарей!

Сухари передавали по цепочке, грызли словно от ярости — так узник грызет свои кандалы, и все равно набивали рты снегом. От него на языке оставалась только сырость, и ею нельзя было напиться.

Из прорытой борозды, как из окопа, можно было увидеть только то, что высоко, — небо да царственный еловый гребень горы. Небо казалось совсем-совсем летним, сладко-лазоревым, как глазурь на прянике. Смертельно хотелось упасть в сугроб, раскинуть руки, отдохнуть на мягкой, теплой перине, любуясь этим ласковым небом. Но Осташа понимал страшную ложь этой неги: только поддайся беззаботному пиньканью маленькой синички, которой достаточно лучика света, чтобы почуять июль, и все — погибель. А как хорошо вокруг, как пригоже: жаркая синева, яркая белизна, покой! Но Осташа помнил о молчаливом коварстве лесов: здесь было тихо, но не было пусто. И кто-то давно уже рассмотрел их из-за еловых лап, и кто-то уже заранее, не оставляя следов, прошел их дорогой и разбудил зимних бесов, словно цепных псов.

— Братцы!.. — звонко крикнуло по лесу, отдалось по реке.

Солдаты остановились, недоуменно прислушиваясь.

— Сюда!.. — опять пальнуло в ушах.

— Блазнит… — растерянно сказал Иван Верюжин. — Эхо — нечисти отклик. Мленье в лесу-то…

— Окстись, — сурово произнес Ефимыч. — Такое наше дело. Вперед, с божьей помощью.

И горная стража шла по Шурышу дальше, грузно взрывала сугробы. Прозрачные тени мелькали за стволами, и чудилось, что там, за дальними поворотами, они прыгают из чащи в чащу через ледяную полосу речки, как через костер в Купальскую ночь, и лишь снег беззвучно сыплется с подлеска.

Краски только-только загустели, собираясь синеть сумерками, когда на берегу засветилась поляна-гладун, а посреди поляны — горб сугроба над избушкой.

— Зимовье, что ль? — растерянно спросил Сысой. — Иль заимка чья?..

— Зато вовремя, — добавил Васька Колодяжинов.

Осташа промолчал. Не к добру… Слишком уж вовремя встретилась им эта лесная облуга.

— Что ж, грех пройти мимо… — задумчиво согласился Ефимыч.

Избушка оказалась совсем крохотной; внутри — только лежаки. Вместо окошек зияли две узкие, еле растесанные щели, будто между ладоней, сложенных лодочкой.

— Ни печки, ни камелька, ни чувала… — оглядываясь, пробормотал Сысой. — Для кого изба без сугрева?

Но Осташа увидел и другое. В избе не висели на стене мешочек с солью и связка с лучинами и берестой, как положено у промышленных. И красный угол не был закопчен. И бревна, из которых сложили избушку, с концов были срублены на острие, будто их бобры от пня отгрызали. И дверка на деревянных пятках открывалась наружу, а не внутрь. Медведь — не человек: от себя толкать не умеет, только к себе лапой гребет. Поэтому в охотничьих заимках двери делали так, чтобы они внутрь открывались — медведю не отворить, не войти. Значит, эту избу ставили не охотники. Не люди. Избу ставил леший.

Солдаты отряхивались от снега и один за другим залезали в избушку.

— Нам здесь худо будет, — тихо предупредил Ефимыча Осташа.

Ефимыч пошевелил усами.

— Коли выгоню — взбунтуют, — сказал он. — Что ж, пускай будет худо…

Но изба потихоньку обжилась, отогрелась костром, разведенным на полу, и даже с потолка закапало. Солдаты поужинали и сидели на лежаках в одном исподнем. Кафтаны, рубахи, порты сохли на палках, на стенах. В избе стало дымно, запахло мужицким потом, а за стенами, в темноте, словно нехотя, начиналась метель.

Богданко, объевшись, икал и, побагровев, задерживал дыхание, чтобы перебить икоту.

— Это у тебя душа с небом говорит, — благодушно пояснил ему Гришка.

Агей у дверки, встав на одно колено, рубил полешки. Он опустил топор и прислушался к свисту ветра.

— Ну, братцы, и пуржит!.. — удивленно сказал он. «И дверь наполночь, и засова нет… — подумал Осташа. — Выживет нас нечисть отсюда…»

— Знаете, братцы, почему черти козлов боятся? — спросил Ефимыч, желая байкой подбодрить солдат. — Бог человека сотворил, и дьявол того же захотел. Начал он творить — у него черт вышел. Ну, черт — дурак, тоже, как батька его, принялся человека творить по образу своему и сотворил козла. Козел-то, слышите, это чертов двойник, а двойника своего увидеть — к скорой смерти. Вот черт от козла и бегает.

Никто из служивых не рассмеялся.

— Пурга — это ведьмы с чертями гуляют, народ на дорогах крутят, — вдруг сказал Онисим.

— Братцы, а воску у нас нет? — спросил Иван Верюжин. — Пулю бы обмазать да пальнуть в метель… Разогнали бы шутовок.

— Пусть бесятся, лишь бы нас не заметили, — опасливо ответил Сысой. — Нам бы на караул собаку-двоеглазку — она нечисть видит. Сразу бы облаяла, коли что.

— На домового пес не гавкнет, — возразил Васька. — А вот леший — да, собак боится. Я пацаненком был, так мне случилось лешего видеть.

— Расскажи, — тотчас попросил Гришка.

— Шел я как-то с покоса по лесу с Раскатом своим. Уже ночь была, тучи, и глухо-глухо вокруг, ни зги. Вышел на поляну, а там леший сидит на пне и лапоть плетет. Темно ему, не видно, куда кочедык всунуть, вот он и как гаркнет в небо: «Свети, светило!» В облаках разом — полынья, и луна выкатилась. Тут Раскат мой на лешего: «Хав!» Леший и пропал, как не было. А у меня волосы дыбом, в шапку не влезают. Пока я до дому добежал, меня ветками в кровь исхлестало.

— Слышь, братцы, а ведь это небось лешего избенка, — тихо сказал Иван Верюжин. — Здесь ведь до нас и духа человечьего не было…

И Осташа вспомнил этого лешего. Это он светлел берестяным лицом в чаще за Кокуй-городком, а потом навел волю на неволю… Тоже ведь на Серебряной дело было.

— Почто лешему изба? — недоверчиво спросил Гришка.

— Лешие по избам друг с другом в карты играют на крыс и зайцев, как мы — на деньги.

— Он, может, сегодня с дружком своим сойтись хотел, а тут мы, — убито добавил Онисим. — Будет нас всю ночь из избы вытрясать… А выйдешь — смерть.

— Да хватит суесловить! — не выдержав, рявкнул Осташа. — Бесы козни по нашим басням творят!

— Верно парень говорит, — поддержал Ефимыч. — Хорош самих себя пугать. Не поминайте черта к ночи. Страх — в бесе, а в себе — десять! Давайте спать. Васька, дуй на лучины. Отбой!

Улеглись просторно, хотя казалось, что на лежаках и пятерым места нет. Осташа не мог заснуть. За стенами свистело и выло. Где-то высоко-высоко слышался скрип и шорох качающихся деревьев. Осташа все мучился виной, что не зааминил вход — постеснялся никонианцев. А теперь вот не встать, чтобы не разбудить лежащего рядом Ефимыча… Вдруг потянуло холодком. Осташа чуть приподнял голову. В темноте стоймя появилась синяя полоса. Это тихо, медленно открывалась дверь. Сейчас влетят жилистые волосатые руки, схватят за ноги того, что ближе, и выдернут с лежака, а потом головой — об угол… Осташа рванулся, сталкивая Ефимыча, сел и двоеперстно перекрыл вход крестом. Синяя полоска вмиг погасла.

Осташа снова лег и крепко зажмурился. И вскоре в свисте ветра различил тяжелый хруп шагов по снегу. От шага до шага — гораздо дольше, чем если бы человек ступал. Чуть колыхнулся воздух, словно кто-то пробовал на прочность крышу и связи избушки. Будто костяные коготочки заскреблись в щелях окон. Вдруг снизу раздался очень тихий, очень протяжный треск — вроде как в подполе кто-то осторожно рвал бересту, только не было здесь подпола…