Алексей Варламов – Одсун. Роман без границ (страница 4)
А происходило все это в Купавне, в благословенной старой Купавне, куда меня отправляли в детстве каждое лето на три месяца. Вам, батюшка, этот топоним, скорее всего ничего не скажет, а между прочим, красивое название и место было под стать – всего один школьный урок на электричке с Курского вокзала. У нас был там садовый домик. Конечно, не такой, как у вас здесь. Дощатый, щелястый, холодный, с крышей из шифера, и это еще считалось хорошо, потому что у многих хозяев кровля была сделана из рубероида и часто протекала. Но все равно домик был очень уютный, родной, своими руками построенный, а главное – никому до нас не принадлежавший. На первом этаже располагалась узенькая застекленная терраска с выцветшими занавесками, обеденным столом и репродукцией «Сикстинской Мадонны», топчан, табуретка для ведра с чистой водой и подпол, который мы использовали вместо холодильника, а дальше две смежные комнатки. Одна побольше, с диваном и окнами в сад, другая, поменьше, с железной кроватью, выходила на улицу на восточную сторону. В этой комнатке жил я, и когда просыпался в солнечное утро, то ветхие кружевные занавески отбрасывали тени на дощатой стене, и я смотрел, как они перемещаются. По этим теням можно было определить, который сейчас час, и мне кажется, именно тогда я приобрел способность чувствовать время. Хотя, скорее, этому помог мой отец. Однажды он научил меня считать секунды, прибавляя к каждой цифре двадцать два. Раз двадцать два, два двадцать два, три двадцать два, четыре двадцать два, пять двадцать два, и тогда ты пойдешь вровень со временем. Я, кстати, проверял это потом на уроках физкультуры в школе. Хлеб Батонович (так звали мы учителя Глеба Борисовича) иногда давал нам задание двигаться по кругу ровно минуту, которую каждый считал про себя, и было очень забавно смотреть, как мои одноклассники останавливались кто на сорок второй секунде, кто на сорок девятой, кто на пятьдесят шестой, а некоторые на шестьдесят третьей, и только я никогда не ошибался.
На втором этаже нашей дачки не было ничего, кроме старых газет, литературных журналов и брезентовой байдарки; мы любили туда лазать и смотреть сверху на наш посёлочек. Он появился в конце пятидесятых годов на болоте, которое осушили купавинские пионеры и среди них – мои дед с бабкой. Это были славные, крупные люди, каких сейчас уже не осталось. Они состояли к тому моменту в разводе лет двадцать, но бабушка, единственная из четырех законных дедовых жен – а незаконных было не счесть, – родила ему детей, и именно им он подарил участок. Точнее, моей матушке, но какое это имело значение, если все у нас было общее? Суместно обместях, как любила приговаривать бабушка. И со всею жаждою, любовью, тоской, обидой, ревностью и благодарностью к неверному мужу она принялась вместе со взрослыми сыновьями и зятем осваивать эту землю, так что к тому времени, когда я родился, мещерское змеиное болото превратилось в райский вертоград. Яблони и вишни разных сортов, кусты смородины, жимолости, сирени, черемухи, шиповника и мелких белых розочек, грядки с овощами, зеленью, клубника, парники. Это была их личная поднятая целина, их обретенная родина, их пядь земли, которая годилась, чтобы видеть в ней приметы не абстрактной родины, а свое, кровное, милое. Так было у всех хозяев, ибо в уставе садоводческого товарищества была прописана его высшая цель: создание коллективного сада, – а это ведь все равно что построить коммунизм в одной отдельно взятой Купавне. Но, знаете, отец Иржи, иногда я думаю, что, в сущности, эти добрые сотки настоящий коммунизм и погубили. Потому что если прежде можно было убедить людей от своего отказаться, жить и умирать ради общего будущего, то теперь вместо дальнего у народа появилось ближнее, личное, настоящее. Неимущие вновь стали мелкими собственниками, утратив революционную наготу, и грандиозный советский проект погас, потух, растаял, растекся, рассыпался по дачным товариществам от Калининграда до Владивостока. Да, те самые дачки, что некогда убили чеховский вишневый сад, меньше чем сто лет спустя обрушили громадную державу эсэсэсэра.
Разумеется, советское нас долго не отпускало, и каждый год правление товарищества во главе с председателем Кукой обходило участки и проверяло, как используется данная владельцам во временное пользование государственная земля, и ставило оценки. Их вывешивали на доске почета и позора возле правления, и какой же стыд был для хозяев, если они получали ниже четверки! Как обижались, расстраивались, ревновали друг к другу, как злились на придирчивого Куку или заискивали перед ним! Но старались они не только из-за страха или стыда, а потому, что дорвались, истосковались по земле; и я представлял себе этих удивительных людей, которые столько намыкались, перетащили, вынесли на себе в предшествующие годы, и вот теперь им наконец дали роздых и утешение: восемь соток своей земли – и разрешили построить на них деревянные домики. Но только дощатые, не срубы, без печного отопления и площадью не больше, чем тридцать квадратных метров; а если кто-то нарушал закон, от него требовали убрать лишнее. И мои добрые дядюшки едва не поссорились насмерть из-за того, что один схватился за топор, чтобы сократить выступающую на полметра террасу, а другой схватил его за грудки:
– Не ты строил, не тебе и рубить!
Однако детей эти распри не касались. Мы жили счастливо и безмятежно. А точнее, наоборот, мятежно, как и положено в отрочестве и в юности жить.
Про свою детскую кроватку и манеж под яблоней врать не стану, я плохо помню то время, хотя какие-то подробности память хранит и я часто вижу бабушку, которая носит меня на руках и называет имена самых простых и важных вещей. Среди них была красивая, мерцающая угольками зола, куда однажды я сунул руки, думая, что это песочек. От моего крика вздрогнули часовые на Бисеровском полигоне, а руки вылечил соседский доктор. Но намного лучше я помню, как сначала мне строго-настрого не разрешали выходить за калитку на улицу и я мог играть только в саду, потом нельзя было уходить с улицы, еще через год – из поселка, а потом, когда мне исполнилось десять лет, передо мною открылась вся купавинская окрестность, и какой же чудесной она оказалась!
Открывающий звёзды
Погодите, я скоро дойду до Пети Павлика, но прежде мне требуется подготовить сцену, на которой он появится.
С южной стороны к нашим участкам примыкало большое поле, его звали прокурорским, потому что слева от него находились дачи генеральной прокуратуры. На поле поочередно сажали овес, кукурузу и рожь, и в июле мы любили есть неспелые молочные зерна и прятаться среди колосьев. Но самые прекрасные дни наступали в августе, когда на поле приезжали комбайны и убирали урожай, а после них оставались стога. В них можно было нырять и кувыркаться, а потом долго стряхивать с себя или смывать кусочки соломы. За полем рос смешанный лес, не очень большой, но разнообразный, со своими полянками, чащами, ягодниками, с грибами и даже с лосенком, которого я встретил однажды весной и замер от восторга. А если смотреть от наших ворот на восток, можно было увидеть на горизонте кудиновскую церковь. Издалека она казалась высокой и стройной, но когда однажды мы поехали туда на великах, то обнаружили полуразрушенное здание; под дырявым куполом сидели вороны, которых мы вспугнули, и они долго с криком носились над неприбранными могилами; и встретился нам еще странный худенький паренек с нечистым лицом, он шел с велосипедом, держа его одной рукой за руль, а другая была поднята в пионерском салюте.
Еще дальше на севере… Простите, что я так подробно об этом рассказываю, но мне бесконечно дороги эти подробности. Это моя родина, понимаете, батюшка? Я в детстве рос хорошим мальчиком и очень любил стишок, который вы наверняка не знаете, но я-то его выучил наизусть. Там было про последнюю гранату, которую человек заносит в своей руке и вспоминает самое дорогое, что у него было, – родину, какой он увидел и запомнил в детстве. И так сладко мне было представлять, что я умираю за свою маленькую Купавну… а теперь вот я сижу в чужом доме и прошу у вас милости, да еще смею мысленно попрекать.
На севере находились пруды рыбхоза. Большие, заросшие вдоль низких берегов камышом и тростной. Для нас они были предметом зависти и тайны, и мы представляли огромных зеркальных карпов, в которых каждый из нас мог отразиться во весь рост. Они никогда не показывались на поверхности, но мы прозревали их сквозь толщу зеленой воды, хотя в рыбхозе не то что ловить рыбу или купаться, но даже смотреть в ту сторону было запрещено, и с детства каждый купавинский мальчишка выучивал историю про сторожа, застрелившего нарушителя рыбного царства и не только за это не наказанного, но получившего награду.
И все же наше самое любимое место располагалось на западе. Как написали бы в каком-нибудь путеводителе, то была жемчужина Купавны – Бисеровское озеро. Окруженное со всех сторон лесом, с нашей стороны – дубовым, влажным, такие леса мне встречались потом только в Мещёре, на берегах Пры, – да, собственно, Купавна и была окраиной Мещёрской низины, – с церковью на правом от нас берегу и загадочными водопьяновскими дачами на берегу противоположном, озеро было не очень широким, наверное километра полтора или чуть меньше, но переплывать его рисковали немногие, а тех, кто все же так делал, вылавливал спасательный катер, увозил на базу за глухим зеленым забором, и никто их больше никогда не видал.