реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Варламов – Ева и Мясоедов (страница 84)

18

Я работал над ним почти четыре года с лета 2010-го по зиму 2014-го, хотя задумал еще раньше. Задумал в ту пору, когда писал жэзээловские биографии Пришвина, Грина, Алексея Толстого… Он создавался на полях, когда между фактами и моими представлении об этих фактах случались конфликты. В биографиях я всегда уступал фактам, так велели мне жесткие, не мной установленные, но мною неизбежно и даже охотно принятые правила, однако было многое, что из этих фактов выламывалось и относилось в сторону романа. Он был как туман над твердой землей. Он вбирал в себя слухи, сплетни, недостоверные случаи, недостающие штрихи, кем-то не законченные вещи, вообще всю зыбкость и неясность прошлой жизни. И если цель любой биографии – демифологизировать тех, кто всю жизнь себя мифологизировал, то неизбежные потери, которые при этом случаются, можно восстановить только через роман. В каком-то смысле это и стало мотивом, потребностью его написать.

Один из таких потерянных, темных, смутных сюжетов был связан с Пришвиным, которого я особенно выделяю из русских писателей XX века как человека, с одной стороны, незаметного, а с другой – очень зоркого, вдумчивого, страстного, задиристого и явно не совпадающего со своей канонической биографией. Это ведь довольно странная вещь. Ты пишешь книгу о человеке, основываясь на документах, не позволяешь себе ничего добавить, присочинить, но при этом образ героя неизбежно засушивается, выхолащивается, а если и не так, все равно остается пространство прямой речи, диалогов, которые в биографии исключены (абсолютно соглашаясь с Ахматовой, что прямая речь в мемуарах уголовно наказуема, я тем более считаю необходимым отнести это правило к биографиям, когда авторы начинают вещать от имени героев), но они все равно просятся в роман, как просятся наряду с вымышленными исторические лица, чья судьба помимо своего реального воплощения окутана облаком домыслов, и, в сущности, чем гуще и больше это облако, тем больше вызывает оно интереса и тем азартней в нем блуждать.

Пришвинское – огромно. Он оставил после себя дневник, в котором было много противоречий, недоговоренностей и среди них – в высшей степени странный сюжет, связанный с его увлеченностью и одновременно заботой о пятнадцатилетней девочке Софье Васильевне Ефимовой. Михаил Михайлович познакомился с нею в 1917 году, когда, фактически уйдя из семьи, поселился в Петрограде на Васильевском острове. Между сорокачетырехлетним писателем и рано повзрослевшей отроковицей возникли какие-то странные отношения, которые не вылились в любовный роман, но стали его прологом. Роман у Пришвина случился несколько месяцев спустя, когда из Петрограда он уехал на родину в Елец, и там началась его жизнь «втроем» – с женой его лучшего друга Софьей Павловной Коноплянцевой, но ее тезка Соня Ефимова была предчувствием этого романа, его весточкой и в каком-то смысле жертвой, потому что, полюбив Коноплянцеву, Пришвин про Козочку позабыл. И главное, что меня поразило в этом сюжете, – хрупкость человеческой судьбы, которую он точно распознал и написал, вернее упомянул об этой хрупкости в рассказе «Голубое знамя». Там была, впрочем, еще очень невнятная история с арестом и освобождением писателя в январе 1918 года, о чем высказалась со свойственной ей ядовитостью Зинаида Гиппиус: «На досуге запишу, как (через барышню, снизошедшую ради этого к исканиям влюбленного под-комиссара) выпустили безобидного Пришвина». Эта девочка на много лет исчезла из его жизни, но меня эта история тронула, и захотелось как можно больше про эту девочку, про ее судьбу узнать, но узнать было невозможно, негде, следы ее затерялись…

Так я стал писать роман, в который попросились новые герои. Отец девочки, ее мачеха, мальчик, в которого она была влюблена. Девочка начала проявляться, возникли черты ее лица – утиный нос, веснушки, русалочьи волосы, она оказалась очень необычной, большой фантазеркой. Она превращалась ночами в козочку и бегала по лесам и остожьям, за ней охотился писатель Легкобытов и раздражался оттого, что мазал своими слабыми руками, пока однажды случайно не попал, но это уже был другой сюжет, связанный с другим писателем, который тоже пришел в мой роман, – с Александром Грином.

У Грина была своя несчастная история: выйдя из тюрьмы, он стрелял с близкого расстояния в свою возлюбленную, революционерку Катю Бибергаль, отказавшуюся бежать с ним на Таити. А потом, несколько лет спустя, у Грина же случилась встреча с моей Козочкой или очень похожей на нее девочкой, которую он увидал в голодном Петрограде перед витриной магазина, когда она с завистью разглядывала платья на манекенах. Грин купил ей в магазине шарф и пообещал, что она станет манекеном. Но манекеном она не стала, а сделалась его последовательницей, сектанткой, отравленной несбыточной мечтой, как пьяница Эгль из «Алых парусов» отравил мечтой про принца девочку Ассоль, испортив ее жизнь и отношения с народом, который, по слову Андрея Платонова, остался на берегу.

Ни Пришвин, ни Грин народ не любили. Они слишком хорошо его знали, были им измучены и, будучи людьми ранимыми, щекотливыми, делали ставку на личность, на творчество. А девочка была их наваждением. Пришвин и Грин (Легкобытов и Круд в моем романе) боролись за нее как соперники. Они и были соперниками по жизни, два изгнанных из гимназий хулигана, два беглеца, фантазера, жутко похожие и непохожие друг на друга, два собутыльника и два ловца человеков, и девочка эта была нужна им, потому что служила источником вдохновения, в ней было нечто, будившее не мужскую похоть, но более сильную и властную похоть творчества. Вот об этом мне и захотелось написать. Каково быть тем, кто эту похоть испытывает, а каково тем, кто ее вызывает. Кто и как за это платит, какой кровью оплачивается творчество, о чем когда-то очень точно написал Блок: «Они нас похваливают и поругивают, но тем пьют нашу художническую кровь. Они жиреют, мы спиваемся. Всякая шавочка способна превращаться в дракончика… Это от них воняет в литературной среде, что надо бежать вон, без оглядки. Им – игрушки, а нам – слезки».

И был еще один исторический персонаж, без которого не могла обойтись эта история, потому что случилась тогда, когда об этом опять же Блок написал: «Распутин – все, Распутин – всюду».

Я никогда не мог понять своего отношения к этому человеку. Он сыграл чудовищную роль в русской истории, он скомпрометировал русского царя, перессорил его со всеми, с кем только можно было перессорить, – с армией, с Церковью, с Думой, с другими Романовыми, но когда от царя все побежали как черт от ладана, он был одним из немногих, кто сохранил ему верность и, в сущности, за него принял мученическую смерть.

Он был за Россию, как были за Россию и те, кто его убивал, и в этом раздрае сказалось что-то глубинно русское, но в роман пришел не Распутин, государственный деятель с его плюсами или минусами, а человек, отец, муж, покровитель и защитник слабых. Я недодал ему тепла и понимания в биографии и попытался возместить это в романе. Кто-то из критиков написал, что Распутин получился лучше всех. Как знать…

И вот, когда все это сложилось, тогда и появился персонаж, который дал название роману. О нем я узнал из молитвы, которую читают перед Святым Причастием: «…от мысленного волка звероуловлен буду».

Кто такой – этот мысленный волк, – можно гадать, но очевидно – нечто темное, злое, хищное. Он возникает в голове помимо нашей воли, и если мы начинаем его бояться, ему уступать, вступать с ним в разговор даже с самыми благими намерениями, он тотчас отгрызает кусочек человеческого естества и начинает нас контролировать. Это он стал причиной многих наших бед, на него охотился, но не сумел подстрелить его охотник Легкобытов, а вот кто сумеет подстрелить, так и осталось для меня загадкой.

Победил ли мысленный волк? Проиграл? Где ходит и кто на него охотится теперь – это все оказалось за рамками романа и мне неизвестно. Мне известно другое: то, с чего началось и чем закончилось.

Но, пожалуй, даже не это главное. Или, точнее, не это первостепенное. А главное и изначальное – ощущение хрупкости, зыбкости, приближающегося распада, который первыми чувствовали природа и дети.

Природа мне вообще была очень важна – с нее все начиналось, в ней жили, спасались, терялись и находились мои герои. Собственно соотношение мутной культуры Серебряного века и возмущенной природы, их глубинный конфликт, вылившийся в революцию, были внутренним двигателем, своего рода дрожащей стрелочкой, указывающей путь. По отношению к природе вольно или невольно разделились герои романа: одни, для кого она была единственной возможной формой бытия, и другие, кто против нее восставал. Отсюда и кульминация романа – падение луны на землю, нечаянный выстрел, последовавший за тем лесной пожар, молитва героини об огне, град с лягушками и ужами – все это, предвосхищающее начало Первой мировой войны, – не условность, не абстракция, не фигура речи, а картина, некогда увиденная автором наяву так или почти так, как это описано в романе. Увиденная в другом месте и в другое время, но это, правда, было – я видел падающую луну, я запомнил это зрелище на всю жизнь, и оно стало частью апокалиптической картины мира.