Алексей Варламов – Ева и Мясоедов (страница 69)
«Кабала святош» оказалась пьесой еще более лихорадочной и исповедальной, нежели «Бег», но главный герой в ней автобиографичен не столько по фактам внешне, казалось бы, далекой и одновременно опасно близкой к проблемам русской советской литературы и театра жизни, сколько по тональности. Безудержно талантливый, страстный, славолюбивый, жестокий, измученный, страдающий и заставляющий страдать других, деспотичный, но вынужденный льстить, затравленный человек, который ведет поединок с кем? С королем? С епископами? С врагами и завистниками? С бывшей любовницей, на чьей дочери (и возможно это была его собственная дочь) он женился? С любовником молодой жены, которого некогда безрассудно пригрел и сделал великим актером? С одноглазым бретером? С бессудной тиранией? С королевской деспотией? С государственной властью? С кабалой, наконец? Нет, не с ними. Или, по крайней мере, не только с ними.
В изначальном, неискаженном варианте финальная запись Лагранжа, которой заканчивается пьеса «Кабала святош», звучала следующим образом: «Семнадцатое февраля. Было четвертое представление пьесы “Мнимый больной”, сочиненной господином де Мольером. В десять вечера господин де Мольер, исполняя роль Аргана, упал на сцене и тут же был похищен без покаяния неумолимой смертью.
Последнее и есть ключ ко всему. Именно здесь Булгаков выразил то, что давно являлось сутью, смыслом, двигателем его жизни и возвышалось над обидами, страстями, подлостью, предательством, трусостью, политической конъюнктурой и государственными интересами. «Кабалу святош», нареченную автором романтической драмой («Я писал романтическую драму, а не историческую хронику. В романтической драме невозможна и не нужна полная биографическая точность»), точнее было бы назвать трагедией в ее исконном значении, то есть отнести к древнему литературному жанру, в основе которого лежит поединок человека с судьбою, оканчивающийся поражением первого и победой второй.
«В неимоверно трудных условиях во второй половине 1929 г. я написал пьесу о Мольере. Лучшими специалистами в Москве она была признана самой сильной из моих пяти пьес. Но все данные за то, что ее не пустят на сцену. Мучения с нею продолжаются уже полтора месяца, несмотря на то, что это – Мольер, 17-й век… несмотря на то, что современность в ней я никак не затронул. Если погибнет эта пьеса, средства спасения у меня нет – я сейчас уже терплю бедствие. Защиты и помощи у меня нет. Совершенно трезво сообщаю: корабль мой тонет, вода идет ко мне на мостик. Нужно мужественно тонуть. Прошу отнестись к моему сообщению внимательно», – сообщал Булгаков 16 января 1930 года брату, и несмотря на то, что это, очевидно, писалось для ОГПУ, цели оно не достигло. Или пока не достигло.
19 января автор прочитал «Кабалу святош» во МХАТе, который по традиции пьесу, хотя и с оговорками, но одобрил, вероятно, из опасения, как бы ее не перехватил какой-либо другой театр («Пьеса Булгакова – это очень интересно. Не отдаст ли он ее кому-нибудь другому? Это было бы жаль», – писал 10 февраля из Ниццы К. С. Станиславский Л. М. Леонидову), но никто из режиссеров не стал спешить ее репетировать.
18 марта пьеса была Главреперткомом запрещена. На сей раз никто даже не попытался предложить автору что-либо в тексте изменить, никто не стал за него биться, как бились за «Турбиных» и за «Бег». Он окончательно превратился в изгоя, и вот тогда, десять дней спустя после отказа Главреперткома, писатель обратился с новым и очень длинным для документа этого рода письмом к правительству – к Королю и его свите с жалобой, можно было бы даже сказать, с доносом, если очистить это слово от негативных коннотаций, на кабалу.
Текст этого эмоционального, лихорадочного, одновременно сдержанного и безудержного, прорывающегося гневом и горечью сквозь сухость и точность формулировок пространного письма-манифеста с примерами травли и просьбой приказать его автору «в срочном порядке покинуть пределы СССР», либо командировать его в театр «на работу в качестве штатного режиссера», ибо в противном случае его ждет «нищета, улица и гибель» – едва ли нуждается в особых комментариях. Он говорил сам за себя и своей цели достиг. Булгаковым занялись.
12 апреля 1930 года на копии булгаковского письма, направленного в ОГПУ, Г. Г. Ягода оставил резолюцию: «Надо дать возможность работать, где он хочет. Г. Я. 12 апреля».
Еще два дня спустя, 14-го, произошло самоубийство Маяковского. 17 апреля первый поэт революции был похоронен, а назавтра во второй половине дня (в Страстную пятницу, и неслучайно именно этот день будет описан в древних главах «Мастера и Маргариты») Булгакову позвонил Сталин.
Год спустя после этого разговора Булгаков писал Вересаеву: «…В самое время отчаяния <…> мне позвонил генеральный секретарь <…> Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг увидеть его и узнать судьбу». И в который раз ключевым оказывается слово «судьба», которое теперь прочно ассоциировалось со Сталиным. В истории с Булгаковым лучший друг советских писателей сыграл свою роль покровителя гениально. «Король» поймал «Мольера» на крючок, он его утешил, обнадежил, привязал к себе и намекнул на возможность исключительных, особенных отношений между ними. Эти отношения оставалось только додумать, довообразить, чем Булгаков последующие месяцы и годы до самой своей смерти и занимался, обдумывал, обыгрывал, даже пародировал, неслучайно вложив в текст «Мольера» знаменитый пассаж: «Один из мыслителей XVII века говорил, что актеры больше всего на свете любят монархию. Мне кажется, он выразился так потому, что недостаточно продумал вопрос. Правильнее было бы, пожалуй, сказать, что актеры до страсти любят вообще всякую власть. Да им и нельзя ее не любить! Лишь при сильной, прочной и денежной власти возможно процветание театрального искусства».
Разумеется, эти слова нельзя стопроцентно отождествлять с авторской позицией, их произносит в романе «рассказчик», которого позднее рецензент Булгакова А. Н. Тихонов остроумно назовет развязным молодым человеком в кафтане, ничего не знающим о марксизме. И тем не менее Булгаков угодил в самую сердцевину 1930-х, он затронул нерв своей эпохи. Причем речь шла не только об одном конкретном писателе, не о частном случае, а об «актерах» – т. е. творческой, да и научной интеллигенции – вообще.
Итогом разговора со Сталиным стало поступление Булгакова во МХАТ на должность ассистента театрального режиссера. Отныне он перестал быть свободным художником и превратился в совслужащего с твердым окладом, штатным расписанием, отпуском, начальством. Но у этой потерянной свободы была оборотная сторона: литературный изгнанник почувствовал себя защищенным, и вчерашний единоличник сделался частью трудового коллектива: он вступил в театральный колхоз, пребывая некоторое время в состоянии эйфории.
А. М. Смелянский, автор книги «Михаил Булгаков в Художественном театре», очень образно написал об этом периоде жизни своего героя: «“Корабль” драматурга, дав сильнейшую течь, не затонул. Жизнь и на этот раз оказалась непредсказуемой. “Случай – мощное, мгновенное орудие Провидения” бросил Булгакова в спасительную гавань Художественного театра». Все это так, в 1930-м работа во МХАТе ничем иным, как спасительной гаванью, и не казалась, но сколько же в ней, в этой гавани, было своих рифов, омутов, водоворотов, мелей и прочих ловушек! Все дальнейшее развитие событий показало, что театральный роман между писателем и МХАТом складывался после поступления любимого «мхатового» автора на службу не менее, но гораздо более драматически, если не сказать трагически, нежели в ту пору, когда он был вольным художником, а сопровождавшая вручение верительных грамот церемонная переписка между Булгаковым и Станиславским мало отвечала реальному положению дел, ибо в творческом поединке между театром и драматургом начался новый изматывающий раунд, окончившийся тем, что булгаковские замыслы реализованы не были.
Фактически в 1930-е годы в прижизненной судьбе Булгакова наступило затишье. Почти что штиль. Или лучше сказать, мертвая зыбь. Эта зыбь сопровождала его последнее и самое странное седьмое семилетие жизни. Она нарушалась отчаянными попытками ощущавшего себя пленником, заложником, едва ли не мертвецом писателя добиться разрешения поехать за границу, изматывающими репетициями и обруганной в «Правде» постановкой «Мольера», неудачами с «Александром Пушкиным» и «Иваном Васильевичем», походами в американское посольство, дружескими пирушками, окончательным разрывом с Художественным театром и переходом в Большой, где все написанные им либретто оказывались невостребованными так же, как пьесы. Булгакова не арестовывали, не гнобили, ему платили за службу в театре немало денег, но как творца не замечали и точно шептали: не отвлекайся на суету, пиши свое главное. И он писал, как если бы в его судьбе присутствовал тот высший замысел, который есть в каждом писателе, только не каждому дано его познать иль с ним смириться.