реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Варламов – Ева и Мясоедов (страница 51)

18

А потом мы поехали дальше по богатой, сытой и щедрой стране. Остановились в Ганновере, где проходила ЭКСПО, огромная мировая акция, похожая на нашу ВДНХ, перемещавшаяся по миру и в этот год проводившаяся в Германии. По огромной территории выставки среди больших и маленьких павильонов ходило огромное количество людей, они выглядели веселыми и беззаботными, они принимали у себя весь мир и представить, что каких-то шестьдесят-семьдесят лет назад они или их отцы мечтали этот мир уничтожить, было немыслимо; и тем более невозможно поверить в то, что когда-то это повторится снова.

Там, на выставке, потерялась русская поэтесса из Калининграда. Она любила гулять одна и сочинять стихи. Когда вышла за территорию, то не узнала места. Смеркалось, собрался дождь. Она была первый раз в Ганновере и первый раз за границей, не знала ни одного иностранного языка, не помнила названия своей гостиницы и, проплутав часа два по улицам, пошла сдаваться в полицию. Пока дошла, хлынул ливень, и Валентина вымокла до нитки. Полицейские ничего не могли понять, вызвали русского переводчика, которого приглашали обычно в тех случаях, когда российские граждане влипали в мелкие и крупные криминальные дела или оказывались в Германии нелегально. Случай с поэтессой был в их практике первым. Они возили бедную женщину всю ночь по городу от гостиницы к гостинице, но поскольку из-за наплыва туристов на ЭКСПО нас поселили за городом в студенческом общежитии, а она этого не помнила и объяснить не могла, то так ничего и не нашли. В середине ночи сконфуженные, чувствовавшие себя сами виноватыми полицейские отвезли ее в участок и напоили кофе. Она начала нашептывать стихи, расхаживая по комнате, и полицаи так перепугались, что бросились звонить русскому послу в Берлин.

Сонный посол выразил Вале сочувствие и надежду, что все закончится хорошо, и отправился дальше спать, а полицейские через МИД уже под утро нашли по мобильному телефону в ганноверской гостинице чиновника из министерства печати, который нас сопровождал и за нас отвечал, причем одновременно перед своими и перед немцами. Чиновник тот был добрейшим человеком, московским азербайджанцем, который много лет проработал на Западе в наших посольствах и представительствах, имел опыт сопровождения советских людей за рубежом в старые времена. Поначалу он пытался организовать нас в группу товарищей, которые ходили бы повсюду вместе, как северные корейцы. Но поскольку нас было всего трое и оказались мы людьми разными, то группы не получилось, и скоро мы разбрелись каждый по своим интересам, а наш сопровождающий подружился с мальтийским романистом по имени Оливер. Мальтиец в силу своей островной психологии боялся затеряться на европейском материке и вместе с азербайджанцем сидел в кафе или бродил, не отходя далеко от отеля.

Валентину привезли на полицейской машине на вокзал к отходу утреннего поезда не то как очень важную персону, не то как преступницу. По ее лицу с воспаленными после бессонной ночи глазами блуждала нежная, счастливая улыбка. Когда Назим узнал, что ночью дело дошло до посла, он так распереживался, что на него было страшно смотреть. Он не имел над поэтессой никакой власти, по западным меркам его роль в этой поездке была незначительной, и он не был наделен ни карательными, ни властными полномочиями, однако Назим поднатужился, собрал в кулак весь советский опыт и сказал Вале всего несколько слов, которых ей хватило, чтобы растревоженное ночью в полиции вдохновение пропало, и она не ступала от сопровождающего ни на шаг до самого конца нашего долгого пути.

Через Германию и Польшу мы ехали весь долгий день 22 июня, но никто в большом составе не обмолвился о том дне. Это была для них такая же музейная история, как Мюнстер. В Польше сразу бросились в глаза бедность и скудость. Своими небогатыми домами вдоль дорог, полустанками, железнодорожными путями с грузовыми составами и терпеливо ожидающими на улице своих поездов людьми страна эта казалась похожей на Россию. Только часовенки и маленькие статуи Девы Марии на перекрестках дорог отличали пейзаж. Бельгийские и немецкие жары закончились. Небо над Польшей было хмурым и серым. Тут уже чувствовалась близкая Балтика, север. Мы остановились в Мальборке, где старый рыцарский замок граничил с безликими блочными домами социалистического времени. Но средневековая крепость в Мальборке была величественна, поляки показывали нам большие залы, крепостные стены, подвалы и башни, в которых жили крестоносцы; играла старинная музыка, нас возили на катере по неширокой, окруженной заливными лугами реке и долго махали вслед, когда утром мы уезжали в Россию, переведя стрелки часов на час вперед. В Польше уже проверяли на границе паспорта, и, чем дальше на восток мы забирались, тем быстрее мелькали, становились привычными новые страны и города.

В Мамонове, на границе с Россией, поезд встречали хлебом-солью, а на калининградском перроне писательскую сотню оглушил военный оркестр и ослепил праздничный фейерверк. На военном мемориале, куда всех повезли в первый вечер, все было точь-в-точь, как в советские годы: дети, возложение цветов, хоровое пение, разобравшее всю Европу до слез, и только трое украинских литераторов ушли, так же как ушли они и из дортмундской тюрьмы, – заскучали или в знак одного им внятного протеста, и никто б не обратил на их уход никакого внимания, когда бы треть фамилий на обелиске не оканчивалась на «ко» или «чук».

Бывший Кенингсберг казался славянским чаном. Невозможно сказать, что за народ живет в этом городе – русские, белорусы, украинцы. Все смешалось в людях, которые не по своей воле заселили после не ими начатой войны чужую землю и относились к ней так, как могут относиться новые хозяева к замку, в котором водятся привидения. На зеленых хаотичных улицах немецкое перемежалось с советским, пустыри – с дворами и проспектами. Мы жили почему-то на корабле, некогда принадлежавшем Академии наук и плававшем по всем океанам, о котором я читал в детстве книжку Леонида Почивалова, доброго знакомого моего отца. Чтобы попасть на этот превращенный в гостиницу корабль, надо было пройти через территорию музея, где главным экспонатом был скелет гигантского чудища, с палубы был виден большой собор, подле которого находилась могила Канта. Ночью на небе высыпали крупные звезды, из открытого иллюминатора доносился плеск близкой воды, и от Калининграда у меня осталось ощущение города, где хотелось бы жить если не всегда, то очень долго. И таких красивых женских и девичьих лиц, как тут, я не видел нигде. По контрасту с Европой эта восточнославянская красота бросалась в глаза особенно сильно. Она наэлектризовывала воздух и делала сумрачными писательские лица. Этот воздух был смешан с правильным планом, готическими домами, церквями, ветрами и запахами моря. Что-то колдовское было в отрезанном от большой России прусском городе, где все машины были иностранного происхождения, а узкие, извилистые дороги обсажены старыми деревьями.

По одной из этих дорог мы поехали на Куршскую косу, и в ее раскаленном воздухе, среди песчаных дюн, тянувшихся на много километров, и запаха земляники и сосен странное чувство мною овладело, когда я слушал про историю земли, которая сама не знала, кому должна принадлежать. Мы доехали почти до самой границы Литвы, потом повернули назад в небольшой приморский город, в котором шумела праздная толпа и в ресторане на губернаторском приеме в честь ста писателей Европы высокий немец, чьи предки были родом из Восточной Пруссии, долго произносил путаный ностальгический тост.

Чем меньше были страны, тем торжественнее и пышнее они нас встречали. В Литве и Эстонии, где время пошло вспять и вернулось на час назад по сравнению с калининградским, мы были на приеме у президентов. В холодном пустынном вильнюсском дворце американский инженер литовского происхождения Адамкус, которого угораздило на старости лет сделаться европейцем и он с тоскою озирал свое маленькое княжество, по размерам уступающее почти любому из американских штатов, а по древности превосходящее всю Америку, смотрел на прибывших как на тягостную государственную повинность. И писатели, и литература были от него далеки, он торопился как можно скорее от них отделаться и отправить к соседям. Эстонский президент был писателем сам. Он принимал собратьев в изумрудном саду собственной резиденции бывшего ЦК партии, никуда не торопился, охотно со всеми фотографировался, вступал в разговор, угощал клубникой, со смехом вспоминал свое членство в Союзе советских писателей и глядел на приглашенных чуть-чуть свысока.

А в остальном Прибалтика была как Прибалтика. Она не казалась сильно переменившейся после советских времен и по контрасту с Западной Европой выглядела глухой провинцией, одновременно смешной и трогательной в детском желании быть как большие мальчики. Писатели-прибалты стремились быть западными людьми и не иметь ничего общего с Россией. Один из эстонцев с гордостью говорил, что его дети никогда в своем доме не услышат русскую речь. На нас они поначалу поглядывали косо и делали вид, что не знают и никогда не знали нашего языка, но время, вино и пиво развязывали их замкнутые уста, они начинали вспоминать Москву, Литинститут, Высшие литературные курсы, редакции журналов, Дом литераторов, их лица светлели, и становилось понятно, что по большому счету они интересны нам и не интересны Западу, и переводили их все равно больше всего на русский, и общались они больше с нами, были связаны одним прошлым, вышли из советского времени, которое приучило их быть диссидентами и оппозиционерами, но теперь, когда эта привилегия была у них отнята, они не знали, как быть, и по привычке ругали несуществующую империю. И русский язык был у них такой же, как и у нас, но иногда они как будто вспоминали о своем происхождении и начинали говорить с акцентом, будто пародируя самих себя.