реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Варламов – Ева и Мясоедов (страница 27)

18

– Я не могла этого сделать, – сказала бабушка энкавэдэшникам в 1937-м.

– Я никак не могла этого сделать, – повторяла она много лет спустя, рассказывая эту историю своему сыну. – Физически не могла. Сталин… это было как стрихнин. Тут невозможно было не заметить, ошибиться, пропустить.

– Они сделали это сами! Нарочно! – вырвалось у меня.

– Ну, разумеется, – кивнул дядюшка. – Им нужно было заставить ее работать на себя.

От бабушки потребовали стать добровольной осведомительницей и пригрозили не выпускать из кабинета до тех пор, пока она не даст согласия. Приближалась ночь. В Москве ждали маленькие сыновья восьми и семи лет и годовалая дочка. В сумке скисало в бидоне молоко, которое она каждый раз покупала у загорской молочницы.

Она стала проситься домой.

– Вы подумайте, что будет с вашими детьми. Вы хорошо подумайте, – сказали ей и отпустили.

В Москве бабушка тотчас же бросилась к бывшему помощнику своего тестя по фамилии Бок, который после революции стал крупным военным чином и сам ходил по лезвию ножа.

– Муся, – сказал ей Бок. – Ты сделаешь то, что я тебе сейчас скажу. Я знаю, что у тебя три работы и трое детей, я знаю, что от тебя ушел муж, но каждую неделю ты должна будешь заполнять толстую тетрадь, в которой подробно, слово за словом, движение за движением описывать все, что происходит в твоем отделе. Кто куда пошел, когда пришел, что ел, в чем был одет, с кем говорил, все до мельчайших, до самых глупых и ненужных подробностей. В этом мусоре твое спасение.

За первую тетрадку бабушку похвалили. За вторую не сказали ничего. После третьей…

– Дура! – сказал начальник с ненавистью, швыряя ей в лицо исписанные мелким летящим почерком тетрадки. – Пошла вон и чтоб я тебя больше не видел!

Я не могу утверждать этого наверняка, но полагаю, что ни этот начальник, ни тот добрый человек, который дал бабушке умный совет, как обмануть ведомство и остаться в живых, ни тем более дурак-энкавэдэшник, своей рукой перечеркнувший лик вождя, – никто из них не уцелел, а вот Марию Анемподистовну Господь в разоренной Сергиевой обители сохранил.

…А еще у бабушки с дедушкой имелась летняя дачка в Болшеве – первая из нескольких дач, впоследствии приобретенных либо построенных дедом, который не хуже Хахама сочетал искусство любви с торговлей недвижимостью в самые неподходящие для этого предприятия времена. Даже после того как дед ушел из семьи, бабушка продолжала выезжать туда с детьми на лето, и он тому не только не препятствовал, но как мог о детях заботился – тверитянка с сибирскими корнями оказалась единственной женщиной, подарившей ему потомство. Остальные – либо не рискнули, либо была им не судьба от него зачать, и уже под конец своей долгой жизни старшему сыну на вопрос, неужели за всю его богатую мужскую карьеру у него не было детей от других жен и любовниц, дед отвечал, что только одной женщине он мог доверить продолжение рода, а все остальные были для него так…

Единственная женщина этот сюжет никак не комментировала и ни о ком из соперниц дурно не отзывалась. Всю жизнь, и с дедом и без деда, она спасалась детьми и спасала детей; однажды, когда в Купавне мы шли через поле к станции и срывали колоски, выковыривая оттуда сладкие молочные зерна, бабушка рассказала историю о том, как много лет назад она пошла точно так же в поле со своими ребятами и принялась объяснять им, как выращивают хлеб. Двое лобастых сыновей и маленькая дочка слушали внимательно, она увлеклась и для наглядности сорвала колосок, стала растирать его в руках, как вдруг появился вооруженный человек на лошади и потащил женщину за собой. Идти было далеко, уставшие дети едва передвигали ноги, дочка плакала, и всаднику эта комедь надоела. Он потребовал у преступницы документы.

– Дала ему паспорт, а он взял и не посмотрел, что паспорт старый, а так ведь посадить могли за колосок, – не слишком вразумительно объясняла свое избавление от опасности бабушка нам с сестрой, когда мы были еще настолько маленькими, что не задавали лишних вопросов, а когда заинтересовались этими обстоятельствами всерьез, то уточнить все подробности было уже не у кого. Но в благословенную пору, когда бабуля была жива, рассказываемое ею представлялось нам страшными сказками со счастливым концом: сколько раз ни висела на волоске судьба этого человеческого побега, бабушка, пускаясь на хитрости, хранила тех, кто был рядом с нею, а по ночам писала неумелые благодарные стихи:

Жизнь завертелась колесом, Но шла она и вкривь и вкось; Мы всё же создали свой дом, Хотя годами жили врозь. Наш дом достатком не блистал, В нем подрастали дети. И это был наш капитал, Ценнее нет на свете.

Дети же играли в свои игры. Покуда были совсем маленькие – в строительство метро или иных советских достопримечательностей.

– Коленька, ты что строишь?

– Мавзолей Ленина.

– А ты, Боренька?

– А я – мавзолей Сталина.

Позднее у старшего сына открылся талант играть в девятку, и для своих десяти лет он проделывал это отменно. Играли на деньги со старшими мальчиками и девочками, Коля часто выигрывал, но когда случались проигрыши, Боря залезал в родительский кошелек и тибрил оттуда мелочь.

Однажды бабушка его шалость раскрыла. Наказание у нее было на все случаи жизни одно: мокрое холщовое полотенце вступало в соприкосновение с тем местом, где, как говаривал дядюшка, спина теряет свое благородное наименование. Мальчики называли замечательную часть тела положенным ему существительным на букву «ж», а не терпевшая тени сквернословия мать стыдила их:

– Я это слово первый раз услыхала, когда мне исполнилось двадцать лет.

Дедушка в воспитание сыновей вмешивался смотря по обстоятельствам: он был любимым, но все же приходящим папой. Правда, однажды, когда один из братьев поймал стрекозу и стал отрывать ей крылья, Алексей Николаевич схватил его за руки и стал их выкручивать, приговаривая: «И мухе бывает больно!» Но такие уроки давались нечасто, и повседневная жизнь деда по преимуществу состояла из походов по гостям, по букинистическим и антикварным магазинам, где его хорошо знали, он был всегда аккуратно, хотя и небогато, одет, весел, любезен и приезжал на дачу в сшитой бабушкой и бережно заштопанной синей толстовке или в лапсердаке, в начищенных зубным порошком парусиновых туфлях, приезжал отдохнуть в гамаке под соснами, громко цитируя: «А вы на земле проживете, как черви слепые живут, ни сказок про вас не расскажут, ни песен про вас не споют» или же: «Спрятался месяц за тучку, не хочет он больше гулять. Дайте же, барышня, ручку к пылкому сердцу прижать», после чего возвращался к своему Тузику или к другой подружке, и снова текла размеренная жизнь сорокалетней женщины и ее троих детей. Если ночами кто-то из них просыпался, то мог увидеть, как мать, склонившись над чертежной доской, выполняет сверхурочную работу, копируя карты или чертежи. Но у них было все, что положено иметь детям: игрушки, конструктор, книжки, санки, лыжи, коньки, они хорошо питались, ходили аккуратно одетые, читали вместе с матерью книги и никогда не видели свою родительницу растерянной, плачущей, отчаявшейся. Да она и не была такой. Умела преодолевать все и учила их тому же.

Рядом с летним домиком в Болшеве располагалась дача партийного деятеля Томского, на которой тот застрелился в августе 1936 года, а потом в освободившийся дом въехал Папанин, улицу к его дому вымостили белым камнем и, по воспоминаниям моей матушки, каждый день летчик выходил на улицу здороваться с ребятней, грозно спрашивая, все ли вымыли руки. Папанин хорошо запомнился, запомнились птицы, от их пения просыпались по утрам, обливание холодной водой, грибы, майские жуки, среди которых особенно ценились самцы с черной гривкой, Черное озеро и речка Клязьма, куда они босиком ходили купаться и ловить рыбу, только что построенный водоканал, матрасы из конского волоса, которые каждый год перебирали, и огромные пуховые подушки, оставшиеся с дореволюционных времен, походы за молоком в деревню Куракино, поля, васильки, костры, обожаемые и бабушкой и детьми. Позднее я подумал о том, что в тех же краях жила как раз в ту пору, правда, короткое время, одна себе на беду вернувшаяся из эмиграции немолодая женщина, которая после ужасной смерти своей прославилась совсем другими, чем у бабушки, стихами, – великая, недосягаемая, а тогда никому не нужная, брошенная и преданная. Ее бабушка помнить не могла, хотя кто знает? – может быть, и встречала летом 1939 года на поселковых улицах или по дороге на станцию сутулую, дурно одетую с отрешенным выражением близоруких светлых глаз. Если б они остановились поговорить, то наверняка нашли бы о чем. Не о поэзии, так хотя бы – мой милый, что тебе я сделала?

А затем началась война. Сорокачетырехлетнего деда с его диагнозом на нее не взяли, и когда началась эвакуация, то на расширенном семейном совете, состоявшем из двух женщин и одного мужчины, было решено деду с бабушкой и детьми отправляться на Алтай, а Тузику сторожить две московские жилплощади, внося за них своевременную квартплату. Чья это была идея, с каким сердцем уступала Тузик мужа и отпускала его к бывшей жене – не знаю. С каким принимала его бабушка – тем более… Но так, благодаря общему несчастью, семья на время соединилась.