реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Ухтомский – Наша прекрасная Александрия. Письма к И. И. Каплан (1922–1924), Е. И. Бронштейн-Шур (1927–1941), Ф. Г. Гинзбург (1927–1941) (страница 17)

18

Смерть, однако, ничего не говорила бы человеку, если бы заранее не было в нем связи с любимым другим, скрытого устремления подтвердить, подкрепить, поддержать любимого другого, от меня отдельного, от меня независимого, но для меня более дорогого и необходимого, чем все мое и чем я сам. Ведь Рахиль сама умерла бы незаметно для себя и с радостным чувством, если бы дети-то ее оставались и пребывали живыми и радостными! Итак, вот он, «социальный инстинкт» (если хотите, – назовите так!) в его изначальном, ни на что другое не сводимом значении! Вот она, оценка жизни и бытия с точки зрения категории «лица», – скажу я!

Нужно быть черезмерно замкнутым в себе и в своем лабораторном кабинетике, черезмерно самоудовлетворенным в своих теорийках, чтобы так оглохнуть для живого человека и человеческого лица, что уже и вопль Рахили более не долетает до твоего омертвелого мышления! Слишком застарелый эгоистический образ жизни нужен для того, чтобы стать более невосприимчивым к тем «басовым тонам жизни», которые впервые делают человека человеком!

Индивидуалистическая культура, индивидуалистическая тренировка жизни и мысли именно таковы, что заглушают голос Рахили. Оттого наши спокойные теоретики не могут найти в человеке даже и «социального инстинкта», не говоря уже об исключительном значении человеческого лица.

9

6 мая 1927

…Знаете, – я с громадным страхом подхожу к музыке, особенно такой, как Бетховен. Ведь тут все самое дорогое для человека и человечества. И безнаказанно приближаться к этому нельзя, – это или спасает, – если внутренний человек горит, – или убивает, если человек слушает уже только из «своего удовольствия», т. е. не сдвигаясь более со своего спокойного самоутверждения.

Искусство, ставшее только делом «удовольствия и отдыха», уже вредно, – оно свято и бесконечно только до тех пор, пока судит, жжет, заставляет гореть… Поганый «закон Вебера-Фехнера» делает то, что Бетховен более не будит человека в спящем животном, – животное, в котором спит и едва всхрапывает человек, спокойно говорит о своих дрянных делишках и после Бетховена! А ведь это значит, что уж ничто святое разбудить его не способно!

…Пусть же не дает человек себе засыпать, пусть не подходит дважды к святому, – пусть Бетховен не заглушается привычкою; пусть он не будет для меня праздным удовольствием…

Бетховен творил не для человеческого «удовольствия», а потому, что страдал за человечество и будил человека бесконечными звуками, когда сам оглох…

10

8 мая 1927

…Сказать ли Вам одну мою затаенную мысль, даже не мысль, а мелодию, которая скрывается в моей душе и так или иначе всегда влияет на нее? Мне затаенно больно и страшно за людей, когда они радостны, потому что меня охватывает тогда жалость к ним, – потому что я знаю, что вот этому самому милому и радостному сейчас существу скрыты те горести и печали, которые уже таятся в этом самом хронотопе, который его окружает, уже растет то дерево, из которого будет изготовлен его гроб, уже готова та земля, в которой будут лежать его кости. Вот оттого так думается в жаркое лето об осенней стуже, чтобы зимой и осенью вспоминать о солнечном лете!

Каждый человеческий поступок, как бы мелочен он ни был, неизмеримо важен, потому что за ним следуют долгие, долгие последствия, которые исправить не удается подчас и годами. Вот почему так страшно за людей, когда они, отдаваясь радости, перестают заглядывать в то, что в этот самый момент предрешается в мире тяжелого для них же самих.

Я боюсь за счастливых и радостных людей потому, что люблю их; и тем больше боюсь за них, чем больше их люблю…

Радость должна быть; без радости человек уже сейчас мертв. Ради радости мы живем. Но радость действительно прочная и безбоязненная только та, к которой звал Бетховен в 9-й симфонии, – радость, прошедшая через все печали, знающая их, учитывающая все человеческое горе и все-таки победно зовущая к всечеловеческой радости, к которой мы все идем, несмотря на горести и болезни, на нищету и смерть!..

11

15–16 мая 1927

…И вдруг я опять почувствовал себя таким старым, ослабевшим, далеким от этой жизни, странным для нее. Впрочем, «странным» для окружающей жизни я был всегда, всегда. Оттого-то и не мог в нее влиться. Всех любил, но ото всех был отдельно: любил людей, но не любил их склада жизни, – ревниво и упорно не хотел жить так, как у них «принято».

Никакой самый чуждый мне уклад жизни не мешал мне видеть и любить отдельных людей, независимо от обстановки их жизни. Но обстановку их жизни, – то, что у них «прилично и принято», – я очень не любил, видел в ней цепи и кандалы для самих этих людей и всеми силами уходил от этого. Жалею ли я об этом? Нет, не жалею! Ушел бы и сейчас, если бы повторилось прежнее. И на моих глазах разрушалось то, что мне казалось чуждым в людской жизни, что меня отделяло от них!

…Да, вот он – хронотоп в своей страшной реальности, в которой предопределяются количественные связи истории и человеческого бытия; где пространственные определения спаяны неразрывно с временем; где траектории, или «мировые линии», предопределяют события так же, как уравнение кривой предопределяет координаты точек, которые на этой кривой лежат; и где событие, как раз навсегда неизменный и роковой факт, предопределяет дальнейшее течение во времени, – прибавлю я от себя.

…Эти искания наполняют мою жизнь и будут со мною, пока я жив… До сих пор я шел и карабкался одиноким стрелком в горах, все рискуя оборваться в тумане, где подчас ничего не видно. Должно быть, вот этот мой дух постоянного искания и привлекал ко мне молодежь.

…Я всю жизнь опрометью бежал от «обстановки» и «комфорта», видел в них своего врага, отвратительного идола вроде тех, что стоят в этнографическом музее Академии наук.

…Несмотря ни на что – радость в Красоте, ибо, еще раз, жизнь есть требования от бытия Смысла и Красоты; только там, где требование продолжается, продолжается жизнь; и где это требование прекращается, прекращается жизнь.

12

24 мая 1927

Рано утром я проснулся с готовой формулой, которая, мне кажется, выражает самым кратким способом основную мелодию, которая мною владела и владеет в жизни: мне представляется тревожным, опасным и вредным для человека то состояние, когда сбываются его мысли. Вот эта мелодия, воспитавшаяся во мне, может быть, с детства и владеющая мною откуда-то из глубины всего существа, объясняет многое, многое в моей жизни и поведении. Вот оттого я так готов уступить то, что для меня до болезни дорого… Оттого я никогда не настаивал на своих «правах» и, в сущности, ничего не считаю своим «правом». Оттого во мне всегда было некоторое презрение к тому, что принято считать хорошим, приличным, требующимся, важным. Оттого же я со страхом смотрел на своих товарищей, когда они женились и мне приходилось встречать на улице эти нежные пары со склоненными головами друг к другу, мне приходилось, бывало, встретив такую пару, – товарища с женою, – убегать от них с чувством тревоги и страха, – как-нибудь так, чтобы они меня не заметили. И когда потом приходилось узнавать, что они очень несчастливы, а в одном случае дело кончилось убийством жены, я ловил в себе эти мысли, – что так и следовало ожидать. Оттого же, из той основной мелодии, ко всем людям и всему человеческому я относился и отношусь с глубокой жалостью, и это, несомненно, преобладает во всех моих отношениях к людям… И оттого я всегда мог и могу сходиться с самыми разнообразными людьми, совершенно независимо от их положения, убеждений и пониманий. Проще всего сходился с бедными, оборванными и забитыми людьми. Они – ближе всего к реальности, и с ними быть и сойтись проще всего. «Бедный умеет стоять перед лицом жизни», – сказал древний мудрый человек. «Бедный умеет стоять прямо перед жизнью» – так еще переводили эти греческие слова IV века.

Вот теперь я задаю себе вопрос: что же это во мне? Недоверие к реальности или недоверие к мыслям о реальности? Может быть, есть и первое; но преобладает несомненно второе! Реальность, милая, болезненная, любимая, режущая, радующая, как никто, и вместе убивающая, бесконечно дорогая, и в то же время страшная, – в сущности, всегда такая, какою мы ее себе заслужили, т. е. какова наша деятельность в ней, наше участие в ней. А вот мысли о реальности это то, что всегда нечто такое, что вселяло в меня недоверие, – тем большее недоверие, чем люди более ими довольны и гордятся.

«Человек всегда недоволен своим положением и всегда очень доволен своим умом и пониманием», – писал Л. Толстой. Я всю жизнь стремился быть довольным своим положением и всегда был недоволен умом, теоретическими построениями, – тем, что называется у людей пониманием.

Помню, как проф. Розенбах, когда я слушал у него клинические лекции по психиатрии, спросил одного больного, как он себя чувствует в госпитале. Больной ответил: «Здесь было бы все недурно, если бы не идиотские, оловянные глаза психиатров, которые от времени до времени на тебе останавливаются с таким видом, что они все понимают; а они ведь ничего не понимают!» Вот, я тогда глубоко, глубоко был на стороне этого больного.

И та же моя мелодия, в сущности очень для меня болезненная и мучительная, объясняет, почему в моих глазах так исключительно драгоценно человеческое лицо и влияние на человека другого лица! Когда у человека все сбывается, по его мыслям, это ведет в нем к самоудовлетворению, к покою, к глухоте относительно тех голосов, которые рядом с ним. Самоудовлетворенный и довольный своими мыслями человек – солипсичен! Это он довел самого себя до конца, когда заговорил о солипсизме! Хорош человек тогда, когда он в борении, и прежде всего в борении с самим собою, когда он в творчестве и готов принять реальность и новое вопреки своим излюбленным теориям и покою.