реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Ухтомский – Лицо другого человека. Из дневников и переписки (страница 77)

18

Не сетуйте за то, что оставался на праздниках в затворе. У меня была потребность побыть в себе. Жаль только, что в первый день Рождества не пришлось пойти к Вам; тогда это очень мне хотелось, когда я проводил от себя батюшек около 9 ч. утра. Но подумалось, что Вы спите, отложил до вечера, лег спать… а там пошли люди, настроение изменилось, – так и не пришлось быть в первый день. А какой был добрый и хороший день!

Написал за праздники икону преподобной Марии Египтянины, именно момент причащения ее преподобным Зосимою. Хочется, чтобы Вы подумали над нею и сказали свое слово.

Господь с Вами.

До свиданья.

У меня хворает Надежда, и боюсь, что серьезно.

13

27 января 1913

…Часто вспоминаю и понимаю теперь, почему так тяжело ложились на душу о. Михея подобные события в Иосифовом монастыре! Тяжело все это, как свой собственный грех, и совершается это, я уверен, за грех того, кто поставлен во главе!

Но это все последнее, т. е. дела последних дней! В то время, как я получил Ваше хорошее письмо, и вообще всю прошлую неделю я был, напротив, в очень хорошем настроении духа и тоже все собирался писать Вам о том. Было хорошее, чем хотелось поделиться с Вами. Но вот видите, – пишу все-таки лишь тогда, когда дождался тяжести!..

Однако хоть и поздно, все-таки сообщу о хорошем.

Прежде всего ничего иронического во мне не было, когда Вы говорили, что правда должна быть постигнута не умом, а сердцем. Это слишком родная мне идея, чтобы я мог сколько-нибудь с иронией выслушать ее. Возможно, что у меня пробежала тогда улыбка, но она значила не иронию по отношению к Вашей идее, дорогой мне и столь характерной для святоотеческого миросозерцания, но она значила маленькое недоверие мое, которое я тогда испытал:

«Давно ли и надолго ли, мол, так думаешь?» Каюсь в этом недоверии, о котором я вспоминаю. А теперь я рад, видя из Вашего письма, что идея эта не мельком возникла перед Вами, но продумана над канонами праздникам. Ну вот, не прав ли я был, что богослужебные книги сами по себе являются великолепными учебниками богословия, – там в такой художественной, прекрасной форме передают Вам сложные и основные мысли богословия!

Что касается меня, то я ведь писал много в моей книжке, которую Вам давал, о неправильности того убеждения, популярнейшего в нашем «обществе», будто истина добывается и должна быть добыта исключительно деятельностью отвлеченного ума. Этим т. н. рационалистическим убеждением живет давно европейская наука, усвоив его у средневековых схоластиков и, еще дальше, у аристократического мироотношения древних языческих греков. С тех пор как западный монах вместо внутреннего подвига воли и духа предпочел заниматься изготовлением «homunculus»'a в реторте из золота и свинца, началась рационалистическая волна в европейской мысли, и она, как более популярная, как более легкая и как обещающая больше покоя и прохлады, быстро разлилась по Европе, пропитала ее науку и философию… По древнехристианской же мысли, тщательно развитой у отцов, правда мысли обусловлена в человеческой душе общей правильностью ее нравственно-волевого состояния, заблуждения же всегда есть в человеческой душе последствие «страстных влечений и скрытного срамнейшего рабства» (Иоанн Карнафский). ‹…› По этой идее наука не может пойти плодотворно, пока внутренняя горница человека не вычищена. Эту идею усвоила новая философия там, где она понимает односторонность рационализма, например, у Карлейля, у В. Джемса, у Вл. Соловьева. «The whole man must move together»[9] – вот известный принцип, данный когда-то Лихтенбергом и усиленно повторяемый Джемсом. Но в Джемсе, Соловьеве и пр. все-таки слишком много аристократизма ума, и, поняв, что для возделывания истины недостаточно академической учености, академической аристократической работы отвлеченной мысли, они, однако, остались наибольшей частью своего существа в академической атмосфере. Отцы же совершенно определенно покидали эту аристократическую атмосферу, как только для них становилось ясно, что надо начинать все сначала, с переделки всего себя. Но для них было ясно и то, что истина открывается сердцу не всякому, но лишь очистившемуся от страстей. Не поэтической интуиции чувства и сердца, не случайному доброму настроению души доступна истина (как думала немецкая школа Шлейермахера); она доступна тому, кто потрудился и пролил пот при работе над сердцем своим. Так что вернее будет сказать так: истина есть дело не голого ума как такового и не пассивного переживания сердца, но активного, подвижнического, напряженного внимания над своим умом и сердцем, над «очищением помыслов», как говорили отцы. И тут деятелен весь человек целиком. Мне думается, что Вам теперь и предстоит вглядеться, можно ли сказать, что сердце усваивает правду. Не будет ли это подобная же односторонность, как если бы мы сказали: уму открывается истина? Истина открывается деятельному духу, насколько он очищает свое сердце, а затем ум, т. е. воле, сердцу и уму вместе. ‹…›

Следующее хорошее состояло для меня в том, что столь почитаемый мною Шеррингтон опубликовал в журнале Лондонского Королевского общества Proceedings of the Royal Society статью «On the Instability of a Cortical Point», т. e. «О непостоянстве действия одного и того же центра коры головного мозга». Разработка этой темы, можно сказать, поднята ведь мною в моей диссертации, которая у Вас есть. И вот ливерпульский физиолог, которого англичане называют Ньютоном физиологии, признает мои факты, в некоторых местах прямо отправляется от них и отзывается о моей книге очень сочувственно. Это ведь Шеррингтон, которого обвиняют в том, что он мало цитирует иностранную (немецкую, французскую, русскую) литературу, как будто кроме английской науки для него другой не существует. А тут он цитирует русскую книгу и так и говорит, что это русская книга. Мне это дорого вдвойне: своего рода победа русского слова!

Третья вещь – погребение приезжего бедняги, священника из Вятской губернии. Мне было так тепло на душе, что пришлось любовно и по-хорошему проводить на чужбине этого покойника. И должно быть, хороший он был человек, и хорошо ему там у Бога, – так тепло и добро было у его гроба. Очень счастлив я был, что и Ваш рубль пошел на его погребенье, было Ваше участие в нем. Жаль только, что не пришли на отпевание. Вы ведь не знаете священнического отпевания? А по старому обряду оно особенно хорошо, так как читаются, одно за другим, все воскресные Евангелия, т. е. все, что известно из евангельского Благовестия о Светлом Воскресении Христовом.

Но вот четвертое, о чем надо сказать, уже неприятное. Я счастлив, что Вы сочувствуете моему художеству (жаль, что до сих пор не видали икону преподобной Марии Египтянины); рад, что подбадриваете меня в нем. Но представьте себе, что за всю эту отшедшую неделю мне не пришлось присесть за краски ни на минуту, – так проскакивает мимо меня мое время! И вот тут – начало той душевной тяжести, которая так сказалась сегодня; накоплялась она постепенно еще в прошедшей неделе, подбодрилась тем, что вчера, вместо всенощни, надо было просидеть на ученом совете на Лесгафтовских курсах; наконец, выступила она из берегов от бестолочи с нашими бедными пьяницами и от тревоги относительно предстоящего в четверг приходского собрания. Братии, боюсь я, будет слишком много! Вот надо выхлопотать для отца Симеона около 30–40 тысяч ссуды под церковный дом, иначе у училища денег нет! А ведь это какая благоприятная пища для врагов! Помолитесь за нас, дорогой друг, чтобы Господь смягчил души и не по грехам нашим судил нас…

По хлопотам для отца Симеона был на неделе в самых неожиданных местах: у графини Игнатьевой, у Кассо! Пока тут все хорошо. Подробности расскажу при свидании.

Ну, простите пока. Молитесь обо мне и о нас. На этих днях разрешите прийти, ибо все равно в ближайшие дни двинуть икону «Св. Пост» не удастся.

Господь с Вами!

Пишите мне, Бога ради.

Это для меня истинный отдых. Пишите о Вашем знакомстве с отцами! Как открываются они Вам!

14

7 сентября 1913. Рыбинск

Дорогая Варвара Александровна, со мною не случилось ничего, а скорее было нечто противуположное. Ведь когда мы говорим: «Случилось нечто», – это мы говорим о каком-нибудь более или менее определенном эпизоде, выделяющемся на общем фоне! А у меня эти дни, что Бог привел опять провести здесь, были скорее «погружением в фон», так что и я сам как будто уходил на некоторое время в это общее море, тихо плещущее волнами, в котором прошедшее, настоящее и будущее связаны великим единообразием: изредка набежит ветер, усилит зыбь в одном месте… в другом месте, там, вдалеке, солнышко бросит отсвет своих лучей… но в общем все мирно и единообразно, «как в первый день творения». Но я уже при этом не уходил от Вас и от людей, а был все время с Вами и с людьми. И очень хотелось написать Вам, и было многое, что хотелось написать. Но, как видите, не писалось.

Проводив Вас на сестрорецком вокзале, я отправился, как и говорил Вам, в Иоанновский монастырь, где до сих пор еще не бывал. Простоял здесь всенощню воскресения 8-го гласа, помолился на могиле Христова труженика отца Иоанна и отправился домой. Должен заметить: я, по-видимому, начинаю приобретать какую-то специфическую наружность, в самом деле вроде Распутина, ибо в Иоанновском монастыре, где много разных пришлецов распутинского типа, ко мне подходили и заговаривали: откуда, дескать, ты, да куда идешь? Это курьезно!