Алексей Ухтомский – Дальнее зрение. Из записных книжек (1896–1941) (страница 9)
Ницше обобщил основы этики, дал принципы и основания, из которых частным случаем является наша этика. Потому-то, разумеется, сам он не подлежит уже критике и оценке с точки зрения этого частного случая – нашей этики. «Скорей вопрос в том, может ли устоять „мораль“ пред ним и его нападением, – устоять во всем, что она сама утверждает, как всеобщеценное и исходящее из разума» (А. Риль).
Первым моментом этого вопроса является следующий: можно ли нашу этику рассматривать в качестве частного случая тех биологических и исторических начал, которые выставляются Ницше?
Масса борющихся идеалов, притом по существу
Можно сказать, что религия противоположена знанию, поскольку
Мир, научно истолкованный и истолковываемый (ибо он «научно истолкован» лишь поскольку «научно истолковывается», следовательно – в идеале) – нечто мертвое; это прекрасно поняли энергетисты в науке, теоретики знания в философии, указывая, что наука лишь поспевает сзади со своими истолкованиями за жизнью, которая все уходит вперед. Мир наиболее мертв – у механистов, у Декарта. Для психического равновесия идеалу научного
Шопенгауэр – «философ задумчивой юности», – превосходное определение Риля.
В прошлом году я писал о подавляющей, пропитанной ленью, монастырской традиции. В нынешнем – я в столкновении с другой, более сильной и древней, более страшной и могущественной, более глубокой и подавляющей, – традицией бессмысленного, темного, мертво-инертного, беззаботно-физиологического, «светского» перевода времени.
В христианском духе – таинственный источник альтруистического, тихого и твердого настроения, die Halle альтруизма, как говорится по-немецки. И уже в этом он выделяется для нас на общем мертвом фоне современных «отвлеченных начал».
Прав или неправ Ницше в своих воззрениях на трагедию, но он наводит на мысли. Пользуясь его различением, я могу сказать, что признаю и ищу
Истинная, ясная цель искусства (трагедии – главным образом) в том, чтобы воссоздать в воспоминании предметы так,
Ницше начал с эстетической метафизики, затем перешел в приверженцы «единого данного существования, которое у метафизиков называется „представлением“» (Риль), т. е. в приверженцы Гераклитовского духа бывания, становления и движения. Я начал с религиозной метафизики и, с кандидатским, перешел также в сущности к духу Гераклитовского мышления, к энергетике в широком смысле слова. Второй период Ницше – это мой теперешний период. С Корпуса, под влиянием Долбни, я привык думать, что «цель культуры достижима чрез великий интеллект… что жизнь есть дело и средство к познанию, – жизнь есть эксперимент познающего» (Риль). Это дух Декарта. Аналогия мне является очевидной.
Ницше вовсе не «проницательный», кабинетный, ученый ум. Он, например, не заметил (во второй период своего развития), что выставляя творцом моральных ценностей не отдельное сознание, а «коллективный индивидуум» – общество, государство, он или впадает в petitio principii и, значит, не объясняет ничего, или силе неделимого противопоставляет силу общества и, таким образом, не подрывает, а проповедует царство «инстинкта насилия». Ницше сам весь под инстинктами, весь под властью «идей-сил», весь в эмоциях. Вчера – он был романтический мечтатель морали самозабвения; сегодня – он проповедник морали разума. Умственное прозрение становится на место «образа действия по моральным чувствованиям» (Риль). Ницше в высшей степени полезен, как талантливый, сильный выразитель носящихся в воздухе, бродящих эмоций и идей; но он предоставляет читателю еще крупную задачу – передумывать, систематизировать, связать все это.
Отсюда ясна возможность вреда и пользы от чтения Ницше.
Этика самозабвения – или романтическая болтовня, или грустная аномалия. Настоящая этика, конечно, считает главною целью воспитание и самовоспитание добрых инстинктов в человеке (досознательных качеств души). Но раз развившись, перешедши в поле сознания, они должны быть ясными и живыми идеями, органически сросшимися с Я. Значит, в здоровой нравственной деятельности интерес к Я вполне ясен, и лишь там мы действуем нравственно хорошо, где действуем хорошо для себя. Отсюда очевидна доля истины у Святогорца, когда он говорит в одном месте, что надо спасать сначала себя, а потом других.
Ницше – один из тех людей, у которых надо учиться святому презрению к окружающим взглядам и мнениям. Впрочем, Кант тут во всяком случае симпатичнее Ницше, – расшибал молча и в тиши взгляды этих «окружающих», не бранясь, не позируя, и так, что те имеют возможность, не раздражаясь, оставаться при своих насиженных взглядах.
Относительно ближних, друзей моих прежде всего, – мое дело
Вот вкратце вся моя этика, все мое определение.
Мне хочется врезаться в самую глубину этих мест, где люди считают себя
Два пути, две сокровищницы мысли известны мне и современному мне человечеству, в которых оно может черпать ответ на вопросы жизни: первый, завещанный мне воспоминанием и лучшим временем юности, – путь христианской и святоотеческой философии; второй – в науке, который есть метод по преимуществу. Почему, откуда это роковое разделение путей, имеющих одну цель впереди себя? Не составляют ли эти два пути по существу одно? – вот вопрос, всю полезную важность которого я пойму, вероятно, лишь когда буду ближе к его решению, но которым занимаюсь прежде всего.
Метод богословской науки, какой я предлагаю (историко-психологический), рассматривает религию, как нечто, имеющее
Искание и радость беспечального опыта – вот черта, особенно характерная для научного духа. И в ней-то коренная разница духа, лежащего в основе науки, с духом пессимистической философии, философии подавляющего опыта.
Что такое «жизненная опытность»?
У Карамзина рассыпано много хороших философских мыслей (разговор с Кантом, со студентом о бессмертии по дороге в Лейпциг, о театре), притом не в трудном для тогдашнего русского общества систематическом изложении, а в форме легких заметок, легко усваивающихся и оставляющих впечатление, наряду с интересными путевыми описаниями. Если для большинства Карамзин являлся в «Переписке» таким пропагандистом, внушителем идей, то для образованного меньшинства, знакомого тогда уже и увлекающегося Вольтером и Руссо, – он был первым из земляков, на своем родном языке и в такой увлекательной форме повторивший призыв от «природы» к «свободе» этих писателей. Открыли ли «Письма» глаза современникам на действительность жизни тогдашней Европы, действительную картину этой жизни? Во всей вероятности – нет, как не открывается она и нам. Центр тяжести все время во внутреннем душевном мире путешественника, многое во вне остается им незамеченным (например, французская революция), и если оставить в стороне его описательные элементы, мы читаем у Карамзина лишь его