Алексей Солоницын – Пророк в своем Отечестве (страница 14)
Редко кто выдерживал работу в штольне более часа. Начались болезни: группа таяла на глазах. Но и болезни были не так страшны, как приходы жандармов. Однажды с «санитарным осмотром» пожаловал генерал Мровинский. Высокий, статный, в великолепной шинели и безукоризненно пошитых сапогах, он прошелся по лавке, рассматривая товары и морща нос. Нос этот был довольно крупный, а под ним холеные усы. Держался Мровинский так, как будто боялся обо что-то запачкаться. Поэтому когда он задел носком сапога за коврик, лежащий на полу, то брезгливо посторонился. А коврик тот, между прочим, прикрывал крышку подпола, откуда и велся подкоп.
Два человека в этот момент как раз находились там, внизу. По заранее поданному сигналу они замерли, затаив дыхание.
Не снимая перчаток, генерал пролистнул документы, а его подчиненные в это время прошли кухню и заглянули во двор. Видя, что генералу тягостно осматривать лавку, они и сами поторопились поскорее отсюда уйти и потому не заметили ящики с землей, которые стояли у двери черного хода.
Убедившись, что в документах нет ничего предосудительного, генерал сказал «честь имею» и ушел.
Александра Якимова, «владелица» сырной лавки, упала на стул. Глянув на коврик, она хихикнула, потом засмеялась в голос. Смех очень скоро перешел в рыдания, и с женщиной началась длинная, ужасная истерика. Александр стоял перед ней на коленях, гладил, целовал – ничто не помогло. Ее унесли, уложили в постель…
Спаслись чудом. Кто же теперь доведет дело до конца? Неужто и этот подкоп не приведет к победе? Какой мучительной, долгой, страшной оказалась борьба с царем!
Каракозов… Березовский… Соловьев… Невзорвавшаяся непонятно почему мина под Александровском… Взрыв в Зимнем… Взрыв под Москвой…
Сколько жертв! Сколько крови!
Неужели всё напрасно? Неужели правы они, говорящие «не убий»? Но почему же сами-то убивают? Почему считают, что им дозволено всё, а месть за народ невозможна, не дозволена? Разве возможно победить их смирением? Как можно возлюбить такого ближнего, как, например, генерал, описанный Достоевским?
Тот генерал считал себя, и, может быть, самым искренним образом, верующим. И когда он спускал свору собак на раздетого мальчика, который, играя, камнем зашиб борзую генерала, изверг считал себя в полном праве наказать ребенка…
Собачья свора загрызла мальчика на виду у матери – так распорядился генерал.
Достоевский ничего не выдумал, он взял этот факт из газет. У генерала есть имя, отчество, фамилия. И ведь наверняка он, прикладывая два пальца к фуражке, говорит «честь имею».
Так как же тут быть с верой? Разве этот генерал лучше атеиста уже тем, что он верит в Бога? О, да он мерзопакостнее последней твари и подлежит истреблению!
И опять Александр вспомнил Достоевского и те слова писателя о слезах человеческих, которые прожгли землю до самого центра.
Если бы поговорить с Федором Михайловичем! Если бы открыться ему, рассказать, что делают лучшие люди России для будущего. А в том, что рядом с ним борются за народ именно лучшие люди, Александр не сомневался. И к Михайлову, и к Перовской, и к Кравчинскому он относился особенно – вот с кем познакомил бы он Достоевского или хотя рассказал бы о них… О, тогда Федор Михайлович такую бы правду написал о людях борьбы, что души бы сотрясались… И тогда бы он вернулся к идеалам своей молодости, обязательно бы вернулся, потому что эту опившуюся, обожравшуюся, обгадившуюся сволочь, которая тиранит народ, можно только силой смести с лица земли. Не поможет тут ни великий пост, ни великое смирение, ни непрерывная молитва…
Так думал потомственный дворянин Курской губернии Александр Иванович Баранников, двадцати трех лет от роду, страстный почитатель российской словесности, а писателя Достоевского в особенности. Он шагал из угла в угол, думая то о книгах любимого писателя, то о коротких встречах с ним на лестнице или у дома, о неуместной своей робости, за какую он казнил себя после встреч с Федором Михайловичем. Ну что бы подойти, представиться… Так просто! Но сердце его каждый раз замирало, он лишь вежливо кланялся, проходя мимо, а оправдывал себя тем, что «конспирация» требует соблюдения дистанции с соседями… Потом казнил себя, давал слово подойти к Достоевскому в другой раз…
Обозвав себя в очередной раз дураком, Александр накинул на себя одеяло – промозглость каземата ощущалась всё сильнее. Да и не топили, видимо. Зачем? Каждому тюремщику понятно, что «политическим» положено подыхать…
Он отогнал эти мысли. Надо делать гимнастические упражнения. Есть какая-то немецкая система… Фриденсон говорил. Как жаль, что он не выучил ее. Ничего, можно и по своей системе – самой простой.
Лязгнул засов, окошко в двери отворилось.
– Обед!
Александр подошел к двери и увидел давешнего тюремщика.
– Унтер, ты, брат, меня извини, – сказал он, принимая тарелку с похлебкой. – Это я давеча Гоголя вспомнил, Николая Васильевича, – был у нас такой замечательный писатель. Не слыхал случайно? – Унтер подозрительно и хмуро смотрел на Баранникова. – Я, брат, вообще очень книги люблю. Очень. Разве тут у вас читать нельзя?
Александр, выйдя из Павловского военного училища, «ходил в народ» и выучился говорить с самыми разными людьми. Собственно, учиться тут было нечему – просто его скромность, задушевность и ум тут же были видны. Вот и вступали с ним в разговор самые что ни на есть неразговорчивые люди. А он, ставя себя на равную ногу со всяким, кто ему был нужен, приступал тут же к делу, потому и находил почти всегда сердечный отклик.
– Со всеми претензиями к господину полковнику, – ответил унтер. – А нам с вами говорить не велено.
Он уже хотел уйти, но Александр не дал:
– Так ты ему скажи, брат, что мне книги нужны. Или пусть сам зайдет, а? Скажи, Александр Баранников, мол, просил.
Говорил он мягко, спокойно, лишь фамилию свою выкрикнул для соседа напротив.
Тон молодого заключенного понравился унтеру, и он кивнул, хотя утренней насмешки не забыл.
Похлебка оказалась сносной, и Александр ее съел. Съел он и кашу с куском говядины, а потом с удовольствием выпил кипятку. Александр научил себя быть во всём неприхотливым, когда готовился идти в народ. Поэтому сейчас поел он с аппетитом, а потом лег на соломенный сплющенный тюфяк и закутался грубым суконным одеялом. После еды и кипятка ему стало теплее, потом совсем тепло, и он заснул.
Странно, но приснилась ему самая драгоценная, самая прекрасная картина в целом мире: родной дом и сад.
Он увидел себя не в городском доме, а в деревенском, деревянном, с верандой, на которой он любил сиживать целыми часами, покачиваясь в кресле и держа книгу в руках. Веранда выходила прямо в сад.
Сад был прекрасен в любое время года, но особенно любил его Александр весной, когда всё пробуждалось, цвело, пело и как бы возглашало жизнь. И сирень – темно-фиолетовая, крупными гроздями облеплявшая кусты, пахнущая так, что сердце замирало от восторга, и черемуха, с ее свежим горьковатым запахом, и старые клены и липы с их первыми листьями – всё, всё было полно силы и красоты, и сердце само будто начинало петь. Всего, что росло и жило в саду, просто перечислить было нельзя, да и многого Александр по названиям не знал, особенно цветов, которые выращивал отец. Но то, что растила здесь сама земля уже несколько десятков лет и что в росте этом поддержали люди, – это Александр понимал, знал и любил. Конечно, в любви той он никому бы не признался, потому что умом считал это сантиментами, но когда оставался на веранде один и опускал руку с книгой, и смотрел, и слушал, и видел, и внимал, тогда его сердце переполнялось.
И вот однажды, когда он сидел так и, утомившись, задремал, то почувствовал сквозь сон, как кто-то коснулся рукой его волос. Прикосновение было легким, как дуновение ветерка, но он ощутил его.
Ему показалось, что это она, и сердце сразу проснулось и застучало, и сразу захотелось открыть глаза, но он побоялся. Если она увидит, что он не спит, – убежит сейчас же, немедленно…
«Соловушко мой», – услышал он легкий шепот, и опять рука прикоснулась к нему, а потом тихо прошуршало платье да скрипнула половица…
Он не утерпел и открыл глаза, но платье уже мелькнуло за кустом сирени. Ветка качнулась, с нее упали капли дождя, прошедшего недавно…
Хотелось броситься за ней, догнать… Но нельзя, нельзя, он не имеет права, потому что его ждет борьба, а не тихая семейная жизнь.
«Соловушко мой»…
А ночью он не спал, и соловьи гремели и захлебывались, томились и ликовали, и сад ликовал, и жизнь ликовала…
В это время другой Александр, царствующий, шестидесяти трех лет от роду, старший сын императора Николая I, сидел в кресле у просторного, необыкновенно искусной работы стола. Стол этот удивлял и просторностью, и резными тумбами тисового дерева – тумбы величественно и в то же время изящно опирались на пол и тончайшим сукном, покрывавшим поверхность стола, и множеством бронзовых и золотых принадлежностей для работы, которые стояли на этом сукне. Но не поразительные предметы, не сам стол занимали сейчас императора: он читал донесение министра внутренних дел и шефа жандармов графа Михаила Тариэловича Лорис-Меликова[37].
В донесении говорилось об аресте заговорщиков и о том, что в засаду, оставленную в квартире номер 11 дома 5/2 по Кузнечному переулку на углу Ямской, ночью попался еще один заговорщик из особо опасных – некто Колодкевич, который давно разыскивался полицией. Теперь можно считать, говорилось в донесении, что главные вожаки организации «Народная воля» находятся в казематах Петропавловской крепости.