реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Шорохов – Бранная слава (страница 11)

18

Никита немного поморщился от её слов, отодвинул мать и, присев на корточки, взлохматил цыплячий пух на голове сына, уже вскочившего с кроватки, но пугливо жавшегося к стене и глядевшего на него черными немигающими глазами.

– Здорово, пацан! – сказал он бодро и дрогнул голосом: – Как ты?

Максимка потупил глаза, он не знал ответа на такие простые и сложные вопросы.

Через полчаса он уже клевал носом, сидя за столом на отцовских коленях и сжимая в руках нарядный, красно-черный джип с антенной и мигалкой, который папа пообещал показать в действии завтра, потому что он был «не простой, а радиоуправляемый». Максимку отнесли на его кроватку, задернули полог, и он, мгновенно засыпая, еще успел услышать их голоса – счастливый матери и смущенный отца.

После того как уложили сына, разговор их мало-помалу погас – Никита уже рассказал про все веселое, что случилось с ним в пути, а Тане и рассказывать было нечего: работа, сын, еще вот электричество стали часто отключать.

Никита подлил себе водки в рюмку, Татьяна вскинулась, бросилась было к плите за горячим, но он быстро выпил и, уже закуривая сигарету, вдруг сказал: «Вот, хочу сына с собой на рыбалку взять – на ту сторону».

Татьяна присела на табуретку и посмотрела ему прямо в глаза.

– Пора из него мужчину делать, – глухо продолжал Никита, но по тому, как он избегал смотреть на нее, по тому, как нервно сбивал ногтем еще не нагоревший пепел с сигареты, Таня поняла, что он сейчас мучительно боится ее отказа. И ей вдруг стало так жалко его, саму себя и всех их, что она, так и не спросив – надолго ли и для чего вообще он приехал – просто ткнулась лицом в горячие еще от плиты свои руки и заплакала. Но Никита не подошел к ней, не обнял за плечи, как делал раньше в таких случаях, он будто оцепенел и глядел в окно кухни – куда-то поверх стареньких занавесок, где в ночном и жутком далеке неслись поезда, наполняя темноту гулом и грохотом. Спать Никита и Таня легли порознь.

«На ту сторону» означало Никитин родительский пятистенок на противоположном берегу Оки, ставший для него чем-то вроде охотничьего домика после того, как сам он уехал в город, а потом и своих стариков туда перевез. Конечно, раньше, когда отец с матерью еще жили в нем, приезжать туда было тоже радостно, но по-другому. Тогда, пробираясь ночью с вечернего поезда оттепельными полями, то и дело проваливаясь сквозь наст в омутки талой воды, Никита знал, что ждет его натопленная изба, потихоньку отдающая свой утробный жар русская печь, а главное – какая-то всегда удивительная и самому ему щипавшая глаза радость стареньких родителей по случаю его приезда. Что-то великое, необъяснимое было во всем этом: огромные, наполненные звонким южным ветром заснеженные поля, прозрачный и подсветленный ими синий купол ночи и эти, от веку покорные всему, милые огоньки человечьих жилищ, заваленных снегом, казалось, по самые крыши. По мере того как он подходил к реке, взгляд Никиты все чаще и чаще устремлялся на тот берег, пытаясь разглядеть в цепочке огней и свой, родной…

Теперь же деревня все чаще и чаще встречала его молчанием. И темнотой. Постоянно жили в ней только несколько стариков, остальное, «летнее», ее население составляли такие же, как и он, «туристы» или «дачники». Поэтому Никита и не любил там бывать летом. Другое дело осень! Светло и пусто в сжатых полях, паутинки «богородицыной пряжи» переливаются росяным узором на будыльях татарника и меж стволами близкого березняка: солнце!

Или дождь – по небу, как льдины по весне, плывут серые ноздреватые тучи, иногда из них сыплется бесцветная водяная пыль, иногда сеется скучный и беспросветный дождик. Хотя какой он скучный! Только дождь и заоконная неприютность мира снаружи и дают то радостное, ни с чем на свете не сравнимое чувство уюта внутри, чувство обжитого человечьего жилья и какой-то огромной, как бескрайние поля вокруг, такой же тягучей и грустной, вековечной русской думы. В такие дни, даже если ты не один – слова в доме роняются редко-редко, будто бы нехотя. А уж если один…

Татьяна собрала их с Максимкой на удивление скоро, и к обеду, преодолев, где по-взрослому, а где и на отцовских плечах, заветные километры, рыбачки подходили к родовой своей избе. Понятно, что на плечах проехаться довелось только одному из них – Максимке, он же и наиболее бурно изъявлял свою радость от приезда отца, будущей рыбалки и всей той взрослой жизни, что так внезапно обрушилась на него. Восторг этот выражался в неостановимом словоизвержении, забегании вперед и жутком нетерпении как можно быстрее отправиться на рыбалку.

Наконец пришли. И тут для Максимки начались «стра-а-шенные» разочарования: во-первых, ни на какую рыбалку они в тот же миг не отправились… Впрочем, то, чем они занялись, тоже оказалось весьма интересным делом, и уже через полчаса Максимка сидел зачарованный перед открытым устьем печи и глядел на щедрое, иссиня-желтое березовое пламя. По лицу его пробегали неясные отсветы, и по временам оно делалось совсем недетским. В такие моменты Никита, чинивший рядом с сыном рыболовецкие снасти, замирал и подолгу смотрел на него, стараясь не спугнуть этого выражения.

И лишь когда вскипел чайник, рыбачки, попив чайку и наскоро перекусив, направились на реку. Впереди, в огромной не по росту фуфайке, бодро вышагивал Максимка, в руках он нес бидон для живца и свою собственную, подаренную дедом удочку. Никита, кроме удочек, нес еще и сачок, хотя надежд наловить гольцов им практически не питал – стояла осень, и водорослей на перекате скорее всего уже не осталось.

И действительно, спустившись к перекату, они увидели: вода попразрачнела настолько, что стали отчетливо различимы затопленные валуны на середине реки – какая уж тут ловля сачком! Поэтому, поставив сына в прибрежном тростнике на ерша (тоже сгодится!), сам Никита пошел в кусты, где кончалась песчаная, начинавшаяся еще на перекате, отмель – ничего другого ему теперь не оставалось, как выманивать державшихся под кустами пескариков на мотыля, подпуская его в проводку…

Предзимье… Самое заветное Никитино время. Конечно, для настоящего рыбака всякое время хорошо: по весне – голавль, в начале лета – судак, а как попрогреется вода, оживает и сам хозяин омутов и закоряженных ям – похожий одновременно и на поросенка, и на лягушку сом. И это только для таких, как Никита, охочих до хищника рыбаков, а там ведь и язь, и лещ с густерой, и сорока с клинком, да и много какой еще рыбы водилось в верховьях Оки, где стояла их деревня. Но с первыми зазимками, с похолоданием наступала самая долгожданная, самая неудобная, самая сырая, ветренная и самая чудесная для Никиты пора: налимья.

Увы, все реже и реже выбирался он поналимничать в последнее время, но все равно – даже слово самому себе давал. А слово вещь такая, мужчина его должен держать, вот он и исхитрялся.

…Странная какая-то у них была с Таней любовь, каких сейчас много: она – молоденькая учительница, приехавшая из областного пединститута отработать положенное в сельской школе, родившая от него, да так и оставшаяся в этом пристанционном поселке; он – и дня не проработавший в родном колхозе, по окончании десятилетки поступивший в тот же пед и с горем пополам его «отломавший», не из-за глупости, а потому что – только «за ради вышки», высшего образования то есть.

Ведь уже со второго курса Никита начал печатать свои статьи в местной прессе, а ближе к выпуску и вовсе числился в штате влиятельной областной газеты, бывшей обкомовской. На излете советской эпохи удалось ему получить квартиру в городе и перевезти туда родителей. В поселке остались Таня и совсем крохотный тогда еще Максимка.

Он их не бросил, но остаться жить с ней не смог, простить не смог. Уже беременная Максимкой, Таня изменила ему с бывшим своим однокурсником, случайно встреченным в городе. Накануне они с Никитой разругались, в последнее время такое частенько случалось, и он, лопух еще по женской части, никак не мог понять этой перемены в ней, а она боялась рассказать ему про истинную причину своих истерик и плаксивости, про беременность. Обижалась на его сухость, замыкалась. И вот они наговорили друг другу таких слов, такой глупости, которую и через годы-то нелегко забыть, и разругались. И Таня, спокойная, рассудительная Таня опрометью бросилась на вокзал, даже сама толком не понимая, чего она делает. А на вокзале столкнулась с Витей – бывшим однокурсником, отличником, учившимся в соседней группе. Он по окончании института в деревню не поехал и по собственному выражению «сгодился в тылу». Видимо, и в самом деле сгодился, потому что работал теперь в управлении образования областной администрации. Про зарплату Таня его даже побоялась спросить, а уж он-то, как никто, знал про ее, нищенскую.

И вот с непросохшими еще от слез глазами, с тупой болью внизу живота, и главное – в душе, а рядом – он, с внимательными черными глазами, понимающий, жалеющий её: всего-то, как кошку, приласкал-погладил, и она, как та же кошка, тихо уткнулась мокрым носом в добрые его ладони…

На утро было стыдно. Стараясь не глядеть на Витю, не попадая ногой в туфлю, она наскоро повязала шарф и только тут заметила – навсегда запомнила! – отраженные в трюмо: журнальный столик перед незаправленной тахтой, два фужера, бутылка шампанского, ликер, конфеты и ее смятый, скомканный, какой-то беззащитный и жалкий девичий еще лифчик…