Алексей Рачунь – Гляден. Пепельное имя (страница 9)
Русай что-то кричал сзади, но дул такой ветер, а слова Русая так отскакивали от камней, что Боляк ничего не слышал. Он обернулся. Русай сложил ладони ковшиком и крикнул:
– Кунгур! – и указал наверх.
Боляк задрал голову и чуть не выпал из челнока. Наверху скал высились огромные бревенчатые башни. С воды они показались Боляку даже выше, чем колокольня в Степаново. Эти высокие, пузатые, кряжистые башни грозно нависали над обрывом, будто грозились спихнуть вниз любого, кто посмеет подобраться ближе.
Между ними тянулась высокая бревенчатая стена, такая, что даже мельница Афыла казалась вдвое ниже. Да и брёвна, из которых сложили стену, были втрое, а то и вчетверо толще.
И даже такие огромные, неохватные брёвна местами лопнули или подались на излом, из которого грозились высыпаться в реку крупно дроблённые камни. Стена была лишь клетью, в которую кто-то неведомый насыпал доверху камней.
– Этэ, что это? – закричал изумлённый мальчишка.
– Говорю же, Кунгур, тем более.
– Город лёсо? Он не похож на их дома?! – недоумевал Боляк. – Они живут там, за стенами? И сеун там живёт?
– Стены – это кремль. Уй, крепкое место! Из-за стен с врагом воюют, – пояснил Русай. – А живут в посаде.
Боляк мало что понял и решил обдумать увиденное потом, тем более река бежала и бежала, и нужно было править. Но увиденное Боляком было не меньше, чем самое расчудесное чудо. А больше всего поражало, что у людей, создавших такие стены, взгромоздивших кремль на эту неприступную кручу, мог быть какой-то враг!
А через реку, как ни в чём не бывало, сновали лодки с сеном, дровами, людьми. Плескались на мелководье ребятишки; коровы, забредя по брюхо в воду, нехотя охлопывали себя мокрыми хвостами по бокам. Бабы на мостках полоскали бельё. Всё вокруг было сонное, оплывшее, будто и не случалось ничего от веку.
И Боляк понял: сказочный град на горе – заколдованный. Он видится и открывается не каждому, а лишь тому, чьё сердце, как сердце Боляка, способно вмиг начать гудеть и чутко отзываться на всякое новое, всякое внешнее.
Гора закончилась, берег разлёгся коровьей лепёшкой, а за ней вспушилась зеленью плоская, ровная земля. Она разбегалась во все стороны до переливающихся у окоёма, совсем уж бескрайних гор. Облака летели по синему небу, будто реяли на ветру расшитые ленты из косы Весняны. Они полыхали, трепетали и рвались к дальним горам, словно заворожённые их красотой, и сваливались за них, исчезая в прорве окоёма.
А до этой прорвы чего только не было! Виднелись и церкви, и избы, и юрты, и таскаки. Мелькали и сплетались в пёстрый ковёр колодцы и дозорные башни, конюшни, сараи, заплоты, пустыри с козами, наезженные грязные дороги с застрявшими повозками и лёгкие нартовые пути, по которым с гиканьем неслись вслед за оленями летние сани.
И Боляку показалось, что в кунгурский посад вместилось бы таких павылей, как Карьево, – как зерна в амбар. И это тоже было чудо.
Но на него Боляк смотрел уже снисходительно и даже с некоторой обидой. Дескать, «Эх вы, люди! Такую создали красоту, таких натворили чудес, и ничего не замечаете…» Вероятно, так глядит из мутного ила оплёванным глазом на небеса Иткаська…
Глава 5
Кочебахта
Было жаркое раннее утро. Из тумана выпревало солнце. Его лучи, будто крупицы соли, взбивали туманную квашню, отчего она тотчас опадала, выстилалась над водой, будто раскатанное тесто, и затем пригорала на водной глади, как на сковороде.
Боляк грёб левой рукой, а правой, обёрнутой в тряпицу, под которой за два дня набились сочащиеся сукровицей мозоли, отщипывал от ещё не остывшего за ночь каравая куски. Когда сжимал ладонь – крест колол. Разжимал – и боль отпускала.
За остаток вчерашнего дня и минувшую ночь много чего случилось. Миновав кунгурский посад, Боляк с Русаем всё так же гребли по Ирени, опять взявшейся крутить замысловатые петли. Каменнолобые плоские горы теперь были вдали, появляясь то справа, то слева.
По берегам тянулись пастбища и сенокосы. И всюду виднелась хозяйская рука, всюду присутствовал человек, если не сам, так делами, обустройством мира под себя и свои нужды.
И Боляк отошёл от внезапной обиды на кунгуряков. И вправду – чего он от них хотел? Чтобы они стояли на коленях под крутобокой кунгурской горой и молились кремлю, как истукану? Сам-то он так не сделал. Проплыл, пусть и благоговейно, но шапки не ломал! Так чего ожидать от других?
А краюха солнца уже макнула в крынку вечера, вызревал закат. Пошла плескать по воде всякая рыба: то строча мелким стежком, то ухая тяжёлым шлепком. Взнялась над водой летающая живность, и вдруг села на нашву[27] челна большая переливчатая красивая стрекоза.
Она глядела на Боляка огромными, будто отлитыми из меди глазами, и в них отражался и сам Боляк, и то, что было за его спиной: река, дальние холмы, да весь его двухдневный путь. Но что ему было до прошлого пути, когда впереди Гляден?! Вот о чём потребно думать! И Боляк походя прихлопнул стрекозу веслом. Она свалилась в воду, и тотчас из тёмной глубины подхватил её чей-то большой белёсогубый рот.
– Подуст, что ли? – удивился Боляк, вырвал с макушки волос, разорвал его на две части и бросил справа и слева от челнока. Ибо известно же, что подуст – это переродившийся утопленник, чья душа за давностью утопления тела истаяла, истлела да и выродилась во множество губастых донных рыб. А иначе как объяснить, откуда у подуста внутри брюха чёрные полосы, точь-в-точь как пятна на теле у утопленника?
А плывший рядом Русай ни с того ни с сего взялся выговаривать Боляку за убитую стрекозу:
– Эй, Боляк-человек! Стрекозу убил – нехорошо. Она ведь почти человек, тем более.
Вившаяся в опушке из ивовых кустов река пошла на ширь и прямь, без всплесков и водоворотов, так что можно было спокойно поговорить. Но только Боляк открыл рот, как вдруг увидал такое диво, что всё увиденное прежде померкло, будто вечер на воде.
Ирень раздалась. С правой стороны в неё вливался такой огромный, такой широкий поток, что захватывало дух. Будто пруд мельника Афыла взяли и увеличили вдвое, а то и втрое, и он теперь исходил в Ирень, но не бурным, губительным валом, а плавным, спокойным натёком.
И челнок Боляка влекло туда легко и свободно. И сам он плыл без опаски, будто в объятия матери.
– Этэ, что это? – только и спросил он.
– Сылва, – буднично ответил отец. – А мы сейчас в иренском устье. Здесь Ирень встречается с Сылвой – звонкой водой, и дальше течёт уже она. По ней теперь и поплывём мы!
– Где же она раньше была, этэ?
– За Кунгуром текла, с другой стороны кремлёвой горы.
Боляк молчал, не в силах понять, как такая красота может существовать на свете, а более – от того, что кунгурские люди, неблагодарные миру за ту красоту, что Боляк уже видел, владели ещё большей красотой – Сылвой.
– Сылва – добрая река, – продолжил Русай. – Течёт она почти от самого Камня, но нет на ней ни порогов, ни заломов. Маунт её хранит, тем более.
– Маунт?
– Добрый змей, некоторый ящер. Живёт в земле.
– Как ящер может быть добрым, если он изрыгает пламя? – удивился Боляк.
Ему, как и всем людям поречья, было известно, что все ящеры, кроме Эри, дышат огнём. Но Эри – особый случай, он такой один. Эри не изрыгает, а пожирает пламя. И поэтому у иренской воды не жгут костров.
– Укротили, дак! – развёл руками Русай. – Теперь Маунт дышит льдом, а не пламенем.
– Кто его укротил? – округлил глаза Боляк.
– Наверное, те, кто Кунгур ставил, – пожал плечами отец. – Раньше Маунт под землёй где хотел, там и ходил: с одного берега Сылвы на другой, тем более. А потом пришёл Ермак и прямо над его жилищем поставил часовню.
– Что такое часовня?
– Церковь видел? – Русай поднял над головой хутап, показывая, какой большой дом строят лёсо своему богу. – А часовня поменьше. В ней живут помощники бога русских.
– Видать, мало у него помощников, раз в маленькой избушке все умещаются, – хмыкнул Боляк.
– Что ты, пэхи! Каждому помощнику – отдельная часовня! И вот Ермак поставил часовню на берегу Сылвы и закрыл ход Маунту в одну сторону. А затем лёсо поставили город на горе, что на другом берегу реки, и Маунт стал ходить вдоль реки.
– И Маунт не осерчал? – изумился Боляк.
– Добрый, дак! – развёл руками Русай. – У него под землёй такое царство, вовек не обойти…
А Боляк подумал: «Что за люди – красоту не видят, добро заперли?!»
Сылва струилась и звонко журчала, несла судёнышки путников среди раздвинувшихся далёких берегов. Казалось, она вмещала теперь пять или шесть таких славных и мощных потоков, как Ирень. А вот водоворотов, бурунов, стремнин в ней, наоборот, убавилось. Вода, не в пример тёмно-зелёной малахитовой иренской воде, блестела и искрилась мягким, добрым светом. И вздыбившаяся слева огромная протяжённая гора невиданной высоты и длины, вся испещрённая, будто жаба бородавками, не добавила в неё черноты.
Да и вбившаяся с левого берега в Сылву жёлтая река Бабка, о чём поведал Боляку Русай (а иначе бы он и не заметил), нисколько не разбавила этот цвет. На Бабке о чём-то бранились мужики и бабы, но Боляк со стремнины не расслышал слова.
– Этэ, – в трепетном восхищении, на тихом выдохе спросил мальчик. – Она всегда такая, Сылва?
– Увидишь завтра, тем более, – сказал Русай. – А сейчас правь наискось к дальнему берегу, под те камни. Ногаев лог это. Там и заночуем.