Алексей Рачунь – Гляден. Пепельное имя (страница 2)
А что может быть важнее поездки на Гляден! Ведь отец, бывало, пропадал с половины и до половины луны. А это целая пропасть времени!
И раз Гляден так далёк, значит, это что-то достойное лишь людей готовых. А если Русай-этэ решил взять его с собой, стало быть, и Боляк теперь из таковых.
Дождь шумел по крыше таскака, часто-часто, будто это падали не капли, а лилось овсяное зерно в лошадиную торбу. Под этот шум хорошо было представлять будущее.
Значит, завтра с отцом они сядут в лодки и поплывут по медовой реке. А она, сделав несколько петель-заворотов, вольётся в реку Ирень.
«Ирень, ай, большая! – думал Боляк. – Вода в ней кислая и стремительная. Она лодку понесёт быстро: сначала в Карьев павыль – деревню, где большую часть времени и жил Боляк с семьёй; затем до Усть-Турки, где живут темноглазые, весёлые люди – татары; а потом и до деревни лёсо-русинов – Веслянки».
В Турке и Веслянке Боляк не бывал и считал их очень дальними землями. Дальше них – только Кунгур и Гляден. А Гляден – это уже край мира!
При мысли о Веслянке у Боляка забилось сердце. Ему вспомнилась русская девочка Весняна, что приезжала каждое лето на клеверный покос в угодья боляковой семьи.
В сене остяки не нуждались – из скотины они держали лишь лошадь, а угодья использовали для пчелиного медосбора. И когда луга отцветали, русины приезжали косить, а за это всю зиму присылали в хотэ[13] Русая молоко и масло.
Весняна давно приезжала на сенокос, но вечно крутившийся неподалёку Боляк не обращал на неё внимания – девчонка и девчонка!
А этим летом они как-то быстро и просто сблизились. По утрам бегали на реку, а вечерами играли в прятки на пасеке да устраивали мелкие каверзы Щелкану.
И когда сенокос закончился, и русины, сметав стога, уехали, Боляк впервые в жизни заскучал. Он долгое время только и делал, что ждал, когда выйдет срок и лёсо приплывут за сеном.
И досаждал Щелкану, и выпытывал у него, когда это будет и как. А потом начинал переживать, что приедут одни мужики – без баб, без Весняны.
И огорчался, и злился, но уверял себя, что огорчается лишь от напрасно потраченного на ожидание времени.
Но сейчас до Боляка дошло, что их путь лежит не просто на Гляден, а ведёт мимо Веслянки. И сердце мальчишки заколотилось сильнее дождевых капель по покрытой корой кровле таскака.
– Эй, сердце, не стучи так, – сказал Боляк.
Он поворочался в колоде, и стук сердца стал стихать. Стихал и дождь. Из плотного, шелестящего шума стали выслушиваться звуки струй, затем они поредели и разбились на капли.
А потом и капли пошли врасшлёпку. И Боляк услышал голоса.
Они были тихими и глухими, и мальчику пришлось вслушаться. Один голос принадлежал отцу, а другой был незнакомый.
Разговор шёл не на остяцком наречии, а на пересыпи остяцких, вотяцких, пермяцких, вогульских, русских, татарских слов – обычной в поречье смеси. Русай говорил что-то неразличимое.
Незнакомый густой голос человека, привыкшего распоряжаться, был твёрд:
– Что поречье – ваша земля – мы признаём, остяки всегда тут жили. Но это и наша земля тоже. Потому я не ряжусь, Русай, а торгуюсь. Продай землю?
– Продай нету, – узнал Боляк голос отца. – Продай царь запретил.
– Царь далеко, – возразил собеседник. – А мы близко.
– Ня знай… Зачем степнякам моя земля, тем более?
– Велик наш род, тучнеют его стада. Степь не успевает давать им корм. Веками гнали мы скот по здешним прохладным рекам – по Куеде, по Тулве, по Ирени… – рассудил тот же голос.
– В моих угодьях вы никогда не пасли, – отозвался Русай. – Моя земля что? Некоторые леса, да овраги, да речонки мелкие, почти ручьи. У меня и пастбищной земли – только эти луга. И то не для скота, а для трав-медоносов…Пчеловод я, Чубар, – обратился Русай к собеседнику по имени. – Здесь у меня колоды, в лесу борти… По ручьям зверь живёт… Бобра бью, шкуру выделываю, железу на снадобья пускаю… Зимой куницу добываю, белку – их сороками. Соболя, горностая – семериками. Иногда добываю рысь. Волка – только если докучает… Вот, возьми волчью шкуру, дарю! Вы, батыры, любите их носить, дак.
Что-то встрепенулось, и послышался вздох. Чубару явно понравилось подношение.
– Ну, кунак Русай, рехмет! Ай, спасибо! Ох и удружил! Таких волков в степи нет!
– Такого волка, Чубар, не в степи, а в лесу добывают. Уй, по глубокому снегу! Верхом на коне такого не добыть.
– Это верно! – согласился незнакомец.
– Вот и говорю. Я пчеловод и зверолов, тем более… Ты делишь год на четыре времени, а я на три. Вы пору отмечаете по луне, я тоже так умею. Но ещё мы пору отмечаем по зверю – когда какого добывать. И ты уже так не умеешь. Ваших пор семь и ещё пять, моих пор семь и ещё две…
Чубар рассмеялся:
– Зачем ты мне это говоришь, кунак[14] Русай?
– А зачем скотоводу моя земля? Она живёт, как я и по моей поре. Здесь нет пастбищ…
– Здесь нет, – согласился Чубар. – Зато кругом – много! По Кунгуру, по Ирени, по Сылве сплошь ковыльные просторы, а воды сколько?!
– Воды много, – поддакнул Русай.
– Вот мы и хотим с Тулвы на Ирень свои межи передвинуть. Сначала по твоей земле закрепиться, а потом дальше, в Карьев павыль и до самой Кунгур-реки. А оттуда, дай волю, мы и до Камы дойдём! – воскликнул неведомый Чубар.
– Гляден всегда остяцким оставался, – посопев, возразил Русай.
– На Глядене не бывал, – отрезал Чубар, – да и до Камы далеко. А вот до Кунгура близко. Мы сейчас о поречье говорим.
Русай вздохнул, будто разговор ему не нравился:
– Ту землю некоторые лёсо пашут. Кто для себя, кто для монастыря.
– Вот именно! – зло сказал Чубар. – Московский царь за монахами эту землю записал вопреки всем уговорам. А какую землю монастыри затем и сами выкупили, хотя и продажу царь тоже запретил.
– Тохтарь, Истекай, Узей, Ягитай, твои сородичи, свои земли по Сылве и Суксун-реке монастырю якобы отписали в дар. А на самом деле – продали. Почему русским землю продаёте, а нам нет?
– Кто продал, с того и спрос, – уклонился от ответа Русай. – А московский царь силён. Русские сильны. Их бог силён. Уй, какие они ему жилища городят! А мы – слабый народ. Кто нас защитит?
Раздался нехороший, неприятный смех. Боляк лежал, открыв глаза, весь обратившись в слух. Он ничего не понимал, но всё ему было любопытно.
– Думаешь, русские вас защитят? – хмыкнул Чубар. – Да они вас даже не различают. Я вот знаю, что ты остяк, что Щелкан остяк, что Карья-пам остяк. На Турке живут казанцы, а напротив Ермаковых скал, что на Сылве, – выселок вотяцкой семьи Камайки. Я – башкир! А для русских вы кто? Для русских вы все и я тоже – татары. Вот они как нас различают! Для русского царя мы татары, а для русского бога вы никто.
– Мы царю ясак даём, он нас знает, – возразил Русай.
– А если землю нам отдашь, никому ничего давать не будешь! – рыкнул Чубар. – Сюда наш бог придёт, он решать будет, от кого что брать. А ты, Русай, оставайся и живи как жил. Только землю за нами закрепи. Мы приведём сюда своего бога, и он тебя собой покроет. Он всех принимает. А русскому богу до вас дела нет…
– Это хорошо, что русскому богу до нас дела нет, – возразил Русай. – Зато он наших богов не трогает.
– Ваших богов не трогает, зато сам сюда идёт! – горячился неведомый Чубар.
– Русский бог сюда сам идёт, а вот вы своего – ведёте.
– Так смотри же, Русай, мы можем и не миром прийти, а с саблей, с арканом, с разорением. Как не раз уже приходили. Помни об этом!
– Здесь все об этом помнят, Чубар-батыр.
– За волчью шкуру благодарю от сердца, а свою береги, кунак Русай!
Всхрапнул конь, раздался хлёсткий звук плети, дробно зачавкала под копытами намокшая земля, и вскоре всё смолкло. Затем опять разошёлся дождь, и Боляк уснул.
Ему снился неведомый Чубар – огромный, страшный, на седогривом чёрном коне, вместо попоны покрытом волчьими шкурами.
Будто бы батыр спускался по заречному косогору, а его конь выворачивал копытами из дёрна огромные камни. В одной руке у Чубара была кривая сабля, а в другой он держал аркан и волок на нём своего неведомого бога.
Глава 2
Карьев павыль
– Ай, какой поздний атан[15]! – по щелям в кровле поняв, где солнце, крикнул Боляк.
Испугавшись, что отец уехал, он стрелой понёсся к реке, чтобы нагнать Русая в Карьево – родовом павыле пореченских остяков, названном так по имени старого Карьи. Но не того Карьи, что был сейчас старейшиной-памом[16], а его далёкого предка, тоже Карьи. С тех пор так и велось в этой семье: самого первого ребёнка все звали Карьей, а как его нарекли родители, никто не знал.
Считалось, что это защищает от дурного глаза, от плохих мыслей, злых духов да и много от чего ещё. Раньше так поступали с каждым ребёнком, но затем обычаи ослабли и теперь касались только старейшины и шаманов.
Старый Карья-пам был и тем, и другим. В его власти было и общаться с родовыми богами, и следить за сбором ясака со всего рода да сдавать его наезжавшему дважды в год воеводскому сеуну[17]. За это все Карью-пама безмерно чтили и уважали и подносили ему дары не по долгу, а от сердца, как заведено.
Боляк вылетел как был, босой, на берег прямо к сушащемуся вверх дном на ко́злах берестяному челноку-пыжу. В руках у него был шест, который он на ходу выдрал из-под кровли таскака[18]. Так, с шестом наперевес, он и бежал к реке, будто шёл с рогатиной на медведя, и никого и ничего не замечал.