Алексей Писемский – Тысяча душ (страница 18)
– Анастаси… – говорил он страстным шепотом, и дальше – увы! – тщетно капитан старался прислушиваться: Калинович заговорил по-французски.
– Зачем?.. – отвечала Настенька, скрывая на груди его свое пылавшее лицо.
– Но, друг мой… – продолжал Калинович и опять заговорил по-французски.
– Нет, это невозможно! – отвечала Настенька, выпрямившись.
– Отчего же?
– Так… – отвечала Настенька, снова обнимая Калиновича и снова прижимаясь к его груди. – Я тебя боюсь, – шептала она, – ты меня погубишь.
– Ангел мой! Сокровище мое! – говорил Калинович, целуя ее, и продолжал по-французски…
Настенька слушала его внимательно.
– Нет, – сказала она и вдруг отошла и села на прежнее свое место.
Лицо Калиновича в минуту изменилось и приняло строгое выражение. Он начал опять говорить по-французски и говорил долго.
– Нет! – повторила Настенька и пошла к дверям, так что капитан едва успел отскочить от них и уйти в гостиную, где уже сидел Петр Михайлыч. Настенька вошла вслед за ним: лицо ее горело, глаза блистали.
– Где же наш литератор? – спросил Петр Михайлыч.
– Он, я думаю, сейчас придет, – отвечала Настенька, села к окну и отворила его.
– Полно, душа моя! Что это ты делаешь? Холодно, – заметил ей Петр Михайлыч.
– Нет, папаша, ничего, позвольте… мне душно… – отвечала Настенька.
Вошел Калинович.
– Милости просим! Портфель ваша здесь, принесена. Извольте садиться и читать, а мы будем слушать, – сказал Петр Михайлыч.
– Нет, Петр Михайлыч, извините меня: я сегодня не могу читать, – отвечал Калинович.
– Это что такое? Отчего не можете? – спросил с удивлением Петр Михайлыч.
– Что-то нездоровится; в другое время как-нибудь.
– Полноте, что за вздор! Неужели вас эти редакторы так опечалили? Врут они: мы заставим их напечатать! – говорил старик. – Настенька! – обратился он к дочери. – Уговори хоть ты как-нибудь Якова Васильича; что это такое?
Настенька ничего не сказала и только посмотрела на Калиновича.
– Решительно сегодня не могу читать, – отвечал тот и, взяв портфель, шляпу и поклонившись всем общим поклоном, ушел.
– Вот тебе и раз! – проговорил Петр Михайлыч. Что с ним сделалось! Настенька, не знаешь ли ты, отчего он не хотел читать?
– Он на меня, папенька, рассердился: я сказала ему, что он не может быть литератором, – отвечала Настенька.
При этом ответе ее капитан как-то странно откашлянулся.
– Экая ты, душа моя! Зачем это? Он и так расстроен, а ты его больше сердишь!
– Очень нужно! Пускай сердится! Я сама на него сердита, – сказала Настенька и, напоив всех торопливо чаем, сейчас же ушла к себе в комнату.
Два брата, оставшись вдвоем, долго сидели молча. Петр Михайлыч, от скуки, читал в старых газетах известия о приехавших и уехавших из столицы.
– Где Настенька? – спросил он наконец.
Капитан молча встал, вышел и тотчас же возвратился.
– У себя в спальне, – проговорил он.
– Что ж она там делает? – спросил Петр Михайлыч.
– Лежат вниз лицом в постельке, – отвечал капитан.
Петр Михайлыч покачал головой.
– Рассорились, видно. Эх, молодость, молодость! – проговорил он.
Капитан в продолжение всего вечера переминал язык, как бы намереваясь что-то такое сказать, и ничего, однако, не сказал.
VIII
Прошло два дня. Калинович не являлся к Годневым. Настенька все сидела в своей комнате и плакала. Палагея Евграфовна обратила, наконец, на это внимание.
– Что это барышня-то у нас все плачет? – сказала она Петру Михайлычу.
– Поссорились с молодцом-то, так и горюют оба: тот ходит мимо, как темная ночь, а эта плачет.
Палагея Евграфовна на это отвечала глубоким вздохом и своей обыкновенной поговоркой: «э-э-э, хе-хе-хе», что всегда означало с ее стороны некоторое неудовольствие.
На третий день Петру Михайлычу стало жаль Настеньки.
– А что, душа моя, – сказал он, – я схожу к Калиновичу. Что это за глупости он делает: дуется!
– Нет, папаша, я лучше ему напишу; я сейчас напишу и пошлю, – сказала Настенька. Она заметно обрадовалась намерению отца.
– Напиши. Кто вас разберет? У вас свои дела… – сказал старик с улыбкою.
Настенька ушла.
Капитан, бывший свидетелем этой сцены и все что-то хмурившийся, вдруг проговорил:
– Я полагаю, братец, девице неприлично переписываться с молодым мужчиной.
– Да, пожалуй, по-нашему с тобой, Флегонт Михайлыч, и так бы; да нынче, сударь, другие уж времена, другие нравы.
– Вы бы могли, кажется, остановить в этом Настасью Петровну: она, вероятно бы, вас послушалась.
– Что ж останавливать? Запрещать станешь, так потихоньку будет писать – еще хуже. Пускай переписываются; я в Настеньке уверен: в ней никогда никаких дурных наклонностей не замечал; а что полюбила молодца не из золотца, так не велика еще беда: так и быть должно.
– Огласка может быть, пустых слов по сторонам будут много говорить! – заметил капитан.
– А пусть себе говорят! Пустые речи пустяками и кончатся.
Настенька возвратилась.
– Флегонт Михайлыч, Настенька, находит неприличным, что ты переписываешься с Калиновичем; да и я, пожалуй, того же мнения… – сказал ей Петр Михайлыч.
– Что ж тут такого неприличного? Я пишу к нему не бог знает что такое, а звала только, чтоб пришел к нам. Дяденька во всем хочет видеть неприличие!
– Он видит это потому, что любит тебя и желает, чтоб все твои поступки были поступками благовоспитанной девицы, – возразил Петр Михайлыч.
– Странная любовь: видеть во всяких пустяках дурное!
– Это вот, милушка, по-вашему, по-нынешнему, пустяки; а в старину у наших предков девицы даже с открытым лицом не показывались мужчинам.
– Что ж из этого следует? – спросила Настенька.
– А то, что это выражало, – продолжал Петр Михайлыч внушительным тоном, – застенчивость, стыдливость – качества, которые украшают женщину гораздо больше, чем самые блестящие дарования.
Настенька хотела было что-то возразить отцу, но в это время пришел Калинович.
– А, Яков Васильич! – воскликнул Петр Михайлыч. – Наконец-то мы вас видим! А все эта шпилька, Настасья Петровна… Не верьте, сударь ей, не слушайте: вы можете и должны быть литератором.
Калинович, кажется, совершенно не понял слов Петра Михайлыча, но не показал виду. Настеньке он протянул по обыкновению руку; она подала ему свою как бы нехотя и потупилась.