Алексей Писемский – Масоны (страница 7)
– Это несомненно, что великий маг и волшебник Калиостро масон был, – продолжал между тем настоящую беседу Ченцов, – нам это сказывал наш полковой командир, бывший прежде тоже ярым масоном; и он говорил, что Калиостро принадлежал к секте иллюминатов[13]. Есть такая секта?
– Не секта, а союз, который, однако, никогда никто не считал за масонов, – объяснил неохотно Марфин.
– Отчего же их не считают? – допытывался Ченцов.
– Потому что их учение имело всегда революционное, а не примирительное стремление, что прямо противоречит духу масонства, – проговорил с той же неохотой Марфин.
– Это черт их дери!.. Революционное или примирительное стремление они имели! – воскликнул Ченцов. – Но главное, как рассказывал нам полковой командир, они, канальи, золото умели делать: из неблагородных металлов превращать в благородные… Вы знавали, дядя, таких?
– Нет, не знавал, – отвечал с грустной полунасмешкой Марфин.
– Эх, какой вы, право!.. – снова воскликнул Ченцов. – Самого настоящего и хорошего вы и не узнали!.. Если бы меня масоны научили делать золото, я бы какие угодно им готов был совершить подвиги и произвести в себе внутреннее обновление.
– А когда бы ты хоть раз искренно произвел в себе это обновление, которое тебе теперь, как я вижу, кажется таким смешным, так, может быть, и не пожелал бы учиться добывать золото, ибо понял бы, что для человека существуют другие сокровища.
Всю эту тираду Егор Егорыч произнес, поматывая головой и с такою, видимо, верою в правду им говоримого, что это смутило даже несколько Ченцова.
– Ну, это, дядя, вы ошибаетесь! – начал тот не таким уж уверенным тоном. – Золота я и в царстве небесном пожелаю, а то сидеть там все под деревцами и кушать яблочки – скучно!.. Женщины там тоже, должно быть, все из старых монахинь…
– Перестань болтать! – остановил его с чувством тоски и досады Марфин. – Кроме уж кощунства, это очень неумно, неостроумно и несмешно!
– Вам, дядя, хорошо так рассуждать! У вас нет никаких желаний и денег много, а у меня наоборот!.. Заневолю о том говоришь, чем болишь!.. Вчера, черт возьми, без денег, сегодня без денег, завтра тоже, и так бесконечная перспектива idem per idem!..[14] – проговорил Ченцов и, вытянувшись во весь свой длинный рост на стуле, склонил голову на грудь. Насмешливое выражение лица его переменилось на какое-то даже страдальческое.
– И что ж в результате будет?.. – продолжал он рассуждать. – По необходимости продашь себя какой-нибудь корове с золотыми сосками.
Все эти слова племянника Егор Егорыч выслушал сначала молча: видимо, что в нем еще боролось чувство досады на того с чувством сожаления, и последнее, конечно, как всегда это случалось, восторжествовало.
– Разве у тебя нет денег? – спросил он с живостью и заметно довольный тем, что победил себя.
– Ни копейки!.. – отвечал Ченцов.
– Так ты бы давно это сказал, – забормотал, по обыкновению, Марфин, – с того бы и начал, чем городить околесную; на, возьми! – закончил он и, вытащив из бокового кармана своего толстую пачку ассигнаций, швырнул ее Ченцову.
Тот, однако, не брал денег.
– Нет, дядя, я не в состоянии их взять! – отказался он. – Ты слишком великодушен ко мне. Я пришел с гадким намерением сердить тебя, а ты мне платишь добром.
От полноты чувств Ченцов стал даже говорить дяде «ты» вместо «вы».
– Никакого нет тут добра, никакого! – все несвязней и несвязней бормотал Марфин. – Денежные раны не смертельны… нисколько… никому!..
– Как не смертельны!.. Это ты такой бессребреник, а разве много таких людей!.. – говорил Ченцов.
– Много, много! – перебил его Марфин. – Деньги давать легче, чем брать их, – это я понимаю!..
– Ты-то, я знаю, что понимаешь!
Разговор затем на несколько минут приостановился; в Ченцове тоже происходила борьба: взять деньги ему казалось на этот раз подло, а не взять – значило лишить себя возможности существовать так, как он привык существовать. С ним, впрочем, постоянно встречалось в жизни нечто подобное. Всякий раз, делая что-нибудь, по его мнению, неладное, Ченцов чувствовал к себе отвращение и в то же время всегда выбирал это неладное.
– Эх, – вздохнул он, – делать, видно, нечего, надо брать; но только вот что, дядя!.. Вот тебе моя клятва, что я никогда не позволю себе шутить над тобою.
– И не позволяй, не позволяй! – сказал ему на это Марфин, погрозив пальцем.
– Не позволю, дядя, – успокоил его Ченцов, небрежно скомкав денежную пачку и суя ее в карман. – А если бы такое желание и явилось у меня, так я скрою его и задушу в себе, – присовокупил он.
– Ни-ни-ни! – возбранил ему Марфин. – Душевные недуги, как и физические, лечатся легче, когда они явны, и я прошу и требую от тебя быть со мною откровенным.
– Не могу, дядя, очень уж я скверен и развратен!.. Передо мной давно и очень ясно зияет пропасть, в которую я – и, вероятно, невдолге – кувырнусь со всей головой, как Дон-Жуан с статуей командора.
– Вздор, вздор! – бормотал Марфин. – Отчаяние для каждого человека унизительно.
– Что делать, дядя, если впереди у меня ничего другого нет! Прощай!
– Опять тебе повторяю: отчаяние недостойно христианина! – объяснил ему еще раз Марфин.
Но Ченцов ему на это ничего не ответил и быстро ушел, хлопнув сильно дверью.
Оставшись один, Марфин впал в смущенное и глубокое раздумье: голос его сердца говорил ему, что в племяннике не совсем погасли искры добродетели и изящных душевных качеств; но как их раздуть в очищающее пламя, – Егор Егорыч не мог придумать. Он хорошо понимал, что в Ченцове сильно бушевали грубые, плотские страсти, а кроме того, и разум его был омрачен мелкими житейскими софизмами. Придумав и отменив множество способов к исцелению во тьме ходящего родственника, Егор Егорыч пришел наконец к заключению, что веревки его разума коротки для такого дела, и что это надобно возложить на бесконечное милосердие провидения, еже вся содевает и еже вся весть. Успокоившись на сем решении, он мыслями своими обратился на более приятный и отрадный предмет: в далеко еще не остывшем сердце его, как мы знаем, жила любовь к Людмиле, старшей дочери адмиральши. Надежды влюбленного полустарика в этом случае, подобно некогда питаемым чаяниям касательно Валериана, заходили далеко. Егор Егорыч мечтал устроить душу Людмилы по строгим правилам масонской морали, чего, казалось ему, он и достигнул в некоторой степени; но, говоря по правде, им ничего тут, ни на йоту не было достигнуто. Не ограничиваясь этими бескорыстными планами, Егор Егорыч надеялся, что Людмила согласится сделаться его женою и пойдет с ним рука об руку в земной юдоли. С последнею целью им и начато было вышесказанное письмо, которое он окончил так:
«До каких высоких градусов достигает во мне самомнение, являет пример сему то, что я решаюсь послать к Вам прилагаемые в сем пакете белые женские перчатки. По статутам нашего ордена, мы можем передать их лишь той женщине, которую больше всех почитаем. Вас я паче всех женщин почитаю и прошу Вашей руки и сердца. Письмо мое Вы немедля покажите вашей матери, и чтобы оно ни минуты не было для нее тайно. Мать есть второе наше я. В случае, если ответ Ваш будет мне неблагоприятен, не передавайте оного сами, ибо Вы, может быть, постараетесь смягчить его и поумалить мое безумие, но пусть мне скажет его Ваша мать со всей строгостью и суровостью, к какой только способна ее кроткая душа, и да будет мне сие – говорю это, как говорил бы на исповеди – в поучение и назидание.
Покорный Вам и радеющий об Вас Firma rupes[15]».
Подписанное Егором Егорычем имя было его масонский псевдоним, который он еще прежде открыл Людмиле. Положив свое послание вместе с белыми женскими перчатками в большой непроницаемый конверт, он кликнул своего камердинера. Тот вошел.
– Поди, отвези это письмо… к Людмиле Николаевне… и отдай его ей в руки, – проговорил Егор Егорыч с расстановкой и покраснев в лице до ушей.
– Слушаю-с! – отвечал покорно Антип Ильич; но Марфину почуялись в этом ответе какие-то неодобряющие звуки, тем более, что старик, произнеся слово: слушаю-с, о чем-то тотчас же вздохнул.
«Если не он сам сознательно, то душа его, верно, печалится обо мне», – подумал Марфин и ждал, не скажет ли ему еще чего-нибудь Антип Ильич, и тот действительно сказал:
– Ей самой – вы говорите – надо в руки передать?
– Ей! – ответил ему с усилием над собой Марфин.
Но Антип Ильич этим не удовольствовался и снова спросил:
– А если я их не увижу и горничная ихняя выйдет ко мне, то отдавать ли ей?
На лбу Марфина выступал уже холодный пот.
– Отдай и горничной! – разрешил он, махнув мысленно рукой на все, что из того бы ни вышло.
Антип Ильич, опять о чем-то вздохнув, неторопливо повернулся и пошел.
«Сами ангелы божий внушают этому старику скорбеть о моем безумии!..» – подумал Марфин и вслух проговорил:
– Ты вели себе заложить лошадь.
– Зачем? И пешком дойду, – возразил было Антип Ильич, зная, что барин очень скуп на лошадей; но на этот раз вышло не то.
– Пожалуйста, поезжай, а не пешком иди! – почти умоляющим голосом воскликнул тот.
Егору Егорычу очень хотелось поскорее узнать, что велит ему сказать Людмила, и у него даже была маленькая надежда, не напишет ли она ему письмо.
– Хорошо, лошадь заложат, коли вы приказываете! – отвечал, по-видимому, совершенно флегматически Антип Ильич; но Марфину снова послышалось в ответе старика неудовольствие.