18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Писемский – Масоны (страница 21)

18

Кибитка тронулась. Иван Дорофеев долго еще глядел им вслед.

– Эк у него, дурака, лошади-то болтаются, словно мотовилы! – дивовал он, видя, как у глуповатого извозчика передняя лошадь сбивалась с дороги и тыкалась рылом то к одному двору, то к другому.

X

За сосунцовским полем сейчас же начинался густой лес с очень узкою через него дорогою, и чем дальше наши путники ехали по этому лесу, тем все выше показывались сосны по сторонам, которые своими растопыренными ветвями, покрытыми снегом, как бы напоминали собой привидения в саванах. В воздухе веяло свежей сыроватостью. Сквозь тонкие облака на небе чуть-чуть местами мерцали звезды и ядро кометы, а хвоста ее было не видать за туманом. Неуклюжий извозчик, точно комок чего-то, чернелся на облучке. За лесом пошло как бы нескончаемое поле, и по окраинам его, то тут, то там, смутно виднелись деревни с кое-где мелькающими огоньками в избах. Встретился длинный мост, на котором, при проезде кибитки, под ногами коренной провалилась целая накатина; лошадь, вероятно, привыкнувшая к подобным случаям, не обратила никакого внимания на это, но зато она вместе с передней лошадью шарахнулась с дороги прямо в сумет, увидав ветряную мельницу, которая молола и махала своими крыльями. Из людей и вообще из каких-либо живых существ не попадалось никого, и только вдали как будто бы что-то такое пробежало, и вряд ли не стая волков.

От всех этих картин на душе у Сверстова становилось необыкновенно светло и весело: он был истый великорусе; но gnadige Frau, конечно, ничем этим не интересовалась, тем более, что ее занимала и отчасти тревожила мысль о том, как их встретит Марфин, которого она так мало знала… Прошел таким образом еще час езды с повторяющимися видами перелесков, полей, с деревнями в стороне, когда наконец показалось на высокой горе вожделенное Кузьмищево. Сверстов окончательно исполнился восторгом. Он с биением сердца помышлял, что через какие-нибудь минуты он встретится, обнимется и побеседует с своим другом и учителем. Кузьмищево между тем все определеннее и определеннее обрисовывалось: уже можно было хорошо различить церковь и длинное больничное здание, стоявшее в некотором отдалении от усадьбы; затем конский двор с торчащим на вышке его деревянным конем, а потом и прочие, более мелкие постройки, окружающие каменный двухэтажный господский дом. В окнах всех этих зданий виднелся свет, кроме господского дома, в котором не видать было ни малейшего огонька. Сверстовым овладело опасение, не болен ли Егор Егорыч или не уехал ли куда, и только уж с подъездом кибитки к крыльцу дома огонек показался в одной задней комнате. Сверстов мгновенно сообразил, что это именно была спальня Егора Егорыча, и мысль, что тот болен, еще более утвердилась в его голове. Не помня себя, он выскочил из кибитки и начал взбираться по знакомой ему лестнице, прошел потом залу, гостиную, диванную посреди совершенного мрака и, никого не встречая, прямо направился к спальне, в которой Егор Егорыч сидел один-одинехонек; при появлении Сверстова он тотчас узнал его и, вскочив с своего кресла, воскликнул. Сверстов тоже воскликнул, и оба бросились друг другу в объятия, и у обоих текли слезы по морщинистым щекам.

– Я приехал с женой!.. – было первое слово Сверстова.

– Знаю, проси!.. Сюда проси! – произнес Егор Егорыч, весь как бы трепетавший от волнения.

Сверстов побежал за женой и только что не на руках внес свою gnadige Frau на лестницу. В дворне тем временем узналось о приезде гостей, и вся горничная прислуга разом набежала в дом. Огонь засветился во всех почти комнатах. Сверстов, представляя жену Егору Егорычу, ничего не сказал, а только указал на нее рукою. Марфин, в свою очередь, поспешил пододвинуть gnadige Frau кресло, на которое она села, будучи весьма довольна такою любезностью хозяина.

– Чаю! – закричал было Егор Егорыч.

– Чаю не надо, а поужинать дайте! – перебил его Сверстов.

– Ужин подавайте! – переменил, вследствие этого, свое приказание Егор Егорыч.

– Ну, что вы, здоровы? – спрашивал Сверстов, смотря с какой-то радостной нежностью на своего учителя.

– Здоров, – отвечал Егор Егорыч не вдруг.

– Духом бодры?

– Нет, не бодр, напротив: уныл!

– Вот это скверно! – заключил Сверстов.

Тут gnadige Frau сочла нужным сказать несколько слов от себя Егору Егорычу, в которых не совсем складно выразила, что хотя она ему очень мало знакома, но приехала с мужем, потому что не расставаться же ей было с ним, и что теперь все ее старания будут направлены на то, чтобы нисколько и ничем не обременить великодушного хозяина и быть для него хоть чем-нибудь полезною.

– Oh, madame, de grace!.. Soyez tranquille; quant a moi, je suis bien heureux de vous posseder chez moi![43] – забормотал уж по-французски Марфин, сконфуженный донельзя щепетильностью gnadige Frau.

– Не ври, жена, не ври! – прикрикнул на ту Сверстов.

Но gnadige Frau, конечно, этого не испугалась и в душе одобряла себя, что на первых же порах она высказала мучившую ее мысль.

– Подано кушанье! – проговорила в дверях старая и толстая женщина, Марья Фаддеевна, бывшая ключницей в доме.

– Ну-с, – сказал Егор Егорыч, вставая и предлагая gnadige Frau руку, чтобы вести ее к столу, чем та окончательно осталась довольною.

За ужином Егор Егорыч по своему обыкновению, а gnadige Frau от усталости – ничего почти не ели, но зато Сверстов все ел и все выпил, что было на столе, и, одушевляемый радостью свидания с другом, был совершенно не утомлен и нисколько не опьянел. Gnadige Frau скоро поняла, что мужу ее и Егору Егорычу желалось остаться вдвоем, чтобы побеседовать пооткровеннее, а потому, ссылаясь на то, что ей спать очень хочется, она попросила у хозяина позволения удалиться в свою комнату.

– Oh, madame, je vous prie![44] – забормотал тот снова по-французски: с дамами Егор Егорыч мог говорить только или на светском языке галлов, или в масонском духе.

Gnadige Frau пошла не без величия, и когда в коридоре ее встретили и пошли провожать четыре горничные, она посмотрела на них с некоторым удивлением: все они были расфранченные, молодые и красивые. Это gnadige Frau не понравилось, и она даже заподозрила тут Егора Егорыча кое в чем, так как знала множество примеров, что русские помещики, сколько на вид ни казались они добрыми и благородными, но с своими крепостными горничными часто бывают в неприличных и гадких отношениях. С удалением gnadige Frau друзья тоже удалились в спальню Егора Егорыча. Здесь мне кажется возможным сказать несколько слов об этой комнате; она была хоть и довольно большая, но совершенно не походила на масонскую спальню Крапчика; единственными украшениями этой комнаты служили: прекрасный портрет английского поэта Эдуарда Юнга[45], написанный с него в его молодости и представлявший мистического поэта с длинными волосами, со склоненною несколько набок печальною головою, с простертыми на колена руками, персты коих были вложены один между другого.

– Отчего вы не бодры духом? – заговорил Сверстов.

Егор Егорыч несколько времени думал, как и с чего ему начать.

– Оттого, что, перед тем как получить мне твое письмо, я совершил неблагоразумнейший проступок.

Сверстов вопросительно взглянул на друга.

– Я вознамерился было жениться! – добавил Егор Егорыч.

– На ком? – спросил тот.

– На одной молодой и прелестной девице.

– И прекрасно!.. Честным пирком, значит, да и за свадебку! – воскликнул Сверстов, имевший привычку каждый шаг своего друга оправдывать и одобрять.

– Д-да, но, к сожалению, эта девица не приняла моего предложения! – произнес протяжно и с горькой усмешкой Марфин.

– Это, по-моему, дурно и странно со стороны девицы! – подхватил Сверстов: ему действительно почти не верилось, чтобы какая бы там ни была девица могла отказать его другу в руке.

– Дурно тут поступила не девица, а я!.. – возразил Марфин. – Я должен был знать, – продолжал он с ударением на каждом слове, – что брак мне не приличествует ни по моим летам, ни по моим склонностям, и в слабое оправдание могу сказать лишь то, что меня не чувственные потребности влекли к браку, а более высшие: я хотел иметь жену-масонку.

– А разве девица эта масонка?

– Нет, но она могла бы и достойна была бы сделаться масонкой, если бы пожелала того! – отвечал Егор Егорыч: в этой мысли главным образом убеждали его необыкновенно поэтические глаза Людмилы.

– Поверьте, все к лучшему, все! – принялся уж утешать своего друга Сверстов.

– Иначе я никогда и не думал и даже предчувствовал отказ себе! – проговорил с покорностью Марфин.

– Ergo[46], – зачем же падать духом?..

– Тяжело уж очень было перенести это! – продолжал Егор Егорыч тем же покорным тоном. – Вначале я исполнился гневом…

– Против девицы этой? – перебил его Сверстов.

– Нет, я исполнился гневом против всех и всего; но еще божья милость велика, что он скоро затих во мне; зато мною овладели два еще горшие врага: печаль и уныние, которых я до сих пор не победил, и как я ни борюсь, но мне непрестанно набегают на душу смрадом отчаяния преисполненные волны и как бы ропотом своим шепчут мне: «Тебе теперь тяжело, а дальше еще тягчее будет…»

Сверстову до невероятности понравилось такое поэтическое описание Егором Егорычем своих чувств, но он, не желая еще более возбуждать своего друга к печали, скрыл это и сказал даже укоризненным тоном: