18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Пантелеев – Республика Шкид. Дом веселых нищих (страница 109)

18

Признаться, я совсем не помню, как и когда Мамочка вернулся в Шкиду. Кажется, после больницы он несколько недель провел дома, у брата. Не помню я также, что сделали с мясниками. Знаю, что их судили и осудили. Но как и на сколько – врать не хочу, не запомнил. Сказать по правде, нам тогда было не до этого: Юнком переживал смутные времена, начались раздоры в центральном комитете, и история с Мамочкой как-то сама собой отошла на задний план.

Но вот что мне хорошо запомнилось.

Славный сентябрьский денек. В классе четвертого отделения идет урок древней истории. Поскрипывая своими старыми, порыжелыми сапожками, Викниксор расхаживает по классу и с упоением повествует о немеркнущих подвигах спартанских воинов. Среди нас находится и Мамочка. Он сидит на своем обычном месте, на «камчатке». Место это Мамочка упорно обороняет уже не первый год. Сколько ни уговаривают его халдеи пересесть поближе, он отказывается, уверяет, что на задней парте ему лучше видно. Но что ему лучше видно, об этом он, конечно, умалчивает. Все дело в том, что Мамочка – заядлый картежник…

День солнечный, мягкий. За раскрытыми окнами позванивают трамваи, громыхают тяжелые качки ломовиков, цокают копыта, с противоположного тротуара доносятся выкрики торговок семечками… Для нас все эти шумы сливаются в один однообразный рокот.

Но вот в эту скучную музыку улицы врывается что-то новое. Постойте, да это же, кажется, гром гремит! Нет, это не гром, это стучит барабан. Да, да, барабанная дробь. Она все ближе, ближе, она уже совсем близко, и вот, перекрывая барабан, на всю улицу, на весь город запел пионерский горн.

Нам уже не сиделось и не слушалось. С мольбой мы уставились на Викниксора:

– Виктор Николаевич, можно?

Викниксор походил по классу, потрогал мочку уха, похмурился, пожевал губами.

– Можно, – сказал он.

Мы бросились к окнам, облепили, как мухи, подоконники.

По улице от Обводного канала в сторону Калинкина моста шли пионеры. Это был тот же, знакомый нам отряд с завода «Красная Бавария», но теперь пионеров стало гораздо больше.

Барабан выстукивал четкую дробь, ребята по-солдатски отбивали шаг, пел, заливался серебряный горн, и пламенно, огненно горело над головами юных пионеров вишневое полотнище знамени.

На этот раз мы лежали совсем тихо.

А пионеры поравнялись с нашими окнами, и вдруг их долговязый вожатый забежал немножко вперед, повернулся лицом к отряду и взмахнул рукой. Барабан и горн одновременно смолкли, и все пионеры – а их было уже человек сто, – разом повернули головы в нашу сторону и, не сбивая шага, три раза подряд громко и дружно прокричали:

– Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!!

Ошеломленные, мы застыли на своих подоконниках.

И тут Янкель оглянулся и сказал:

– Мамочка, дитя мое, а ведь ты знаешь – эти овации относятся к твоей особе.

Мамочка удивился, покраснел, вытянул шею и вдруг узнал в барабанщике, который все еще держал палочки поднятыми над барабаном, того самого белобрысого паренька с Покровского рынка. Не знаю, что почувствовал в эту минуту Мамочка. Но он понял, вероятно, что от него ждут какого-то отклика. И, покраснев еще гуще, он свесился вниз и крикнул своим писклявым, хриплым, не окрепшим после болезни голосом:

– Эй ты, голоногий, бубен потеряешь!..

После кое-кто уверял, что Мамочка дурак. Нет, дураком он, пожалуй, не был. Просто он был настоящий шкидец, не умел нежничать и не нашел никакого другого способа выразить свои чувства.

Часы

С Петькой Валетом случай вышел.

Гулял Петька раз по базару и разные мысли думал. И было Петьке обидно и грустно: есть хотелось и не было денег даже колбасных обрезков купить.

И негде было достать.

А есть хотелось ужасно.

Попробовал Петька гирю украсть. Но гирю украсть ему не позволили. Гирей стукнули Петьку слегка по затылку.

Пошел Петька дальше.

Попробовал кадку украсть. И с кадкой попался. Кадку оставил и дальше пошел.

И вдруг видит бабу. Толстая баба стоит на углу и торгует пампушками. И пампушки в ее решете – румяные, пышные, дым от пампушек идет.

Задрожал Петька и подошел ближе. И ничего особенного не сделал, только взял пампушку, понюхал и положил в карман. И даже обидного ничего не сказал той бабе, а повернулся и тихо, спокойно пошел прочь.

А баба за ним. Баба шуметь стала и хвататься за Петькины плечи. Баба кричать стала:

– Вор! Отдай пампушку!

– Какую пампушку? – спросил Петька и дальше пошел.

Но тут уж толпа поднаперла. Кто-то Петьку за глотку схватил, кто-то коленкой сзади ударил, повалили, намяли бока. И огромной толпой потащили Петюшку в милицию. В базарный пикет.

Притащили – к начальнику:

– Так, мол, и так. Познакомьтесь: вор малолетний. Пампушку украл.

Начальнику некогда было. Начальник знакомиться с Петькой не стал, велел посадить Петьку в камеру.

Сунули Петьку в камеру: сиди!

Сидит Петька в камере на грязной, замызганной лавке, сидит не шелохнется и в окно глядит. А на окне решетка. А за решеткой небо. Ясное такое небо, чистое, голубое, словно воротник у матроса.

Смотрит Петька на небо, и горькие мысли лезут ему в башку. Невеселые мысли.

«Ой, – думает Петька. – Жисть ты моя жистянка. Опять я, бродяга, засыпался. Нехорошо засыпался. С пампушкой».

Невеселые мысли. Разве весело, когда человек с позапрошлого дня хлеба не нюхал? А за решеткой охмуряться приятно? Небом любоваться интересно? Было бы за дело, а то – тьфу! – пампушка какая-то.

Ну, ясно, расстроился Петька. Глаза зажмурил, решил судьбы дожидаться. Только решил он судьбы дожидаться – слышит стук. Громкие такие удары. И не в дверь, а в стенку, в деревянную переборку.

Встал Петька. Глаза разожмурил, прислушался.

Определенно кто-то кулаком переборку ломает.

Подошел Петька к стене, заглянул в щель. Видит Петька – стены каменные, лавка, окно с решеткой. Окурки на полу. А человечьих следов не видно. Пусто. Никак невозможно понять, откуда идет этот стук.

«Что, – думает Петька, – за дьявол стучит? Гвозди заколачивают, что ли? Или давят клопов?..»

Подумал это и слышит голос. Бас. Мутным этаким басом кричит из угла человек:

– Пом-могите! Мам-мочки!

Кинулся Петька в угол, к печке. У печки щель. Видит Петька – тыркается в щель нос. Под носом шевелится ус. И черный косоватый глаз печально смотрит на Петьку.

– Мам-мочки! – мычит бас. – Голуби драгоценные. Отпустите меня за ради бога.

А глаз, как таракан, бегает в щелке.

«Что, – думает Петька, – за чудик такой? То ли псих, то ли пьяный? Ну факт, что пьяный – вон ведь как разит… Фу!..»

А разит действительно здорово. Течет по камере дух, не поймешь, самогонный ли, водочный ли, но здорово крепкий.

– Мам-мочки! – гудит пьяный. – Мамочки!

А Петька стоит, смотрит, и совсем неохота ему с пьяным в разговоры вступать. Другой раз непременно бы связался, а тут – скучно. Сказал только:

– Чего орешь?

– Отпусти, голубь, – говорит пьяный. – Отпусти, ненаглядный!

Вдруг как взвизгнет:

– Ваше благородие! Господин товарищ! Отпустите вы меня! Меня детки ждут!

Смешно Петьке.

– Дурак, – говорит. – Как я тебя могу отпустить, когда я такой же арестант, как и ты? Где в тебе разум?

И вдруг видит Петька: просовывает пьяный сквозь щель ладонь, а на бородавчатой его ладошке лежат часы. Золотые часы. Чистокровные. С цепкой. С разными штучками и подвесными брелоками.

Выворачивает пьяный свой косоватый глаз и говорит шепотом: