Алексей Пантелеев – Повести и рассказы (страница 139)
— Вы, — говорит, — господин доктор, пожалуйста, подзаймитесь немного с этим субъектом. Успокойте его слегка, приведите в порядок, а после пришлете его к нам в штаб. А вы, братцы, покараульте пленного. Филатов останется здесь, а Зыков — наружная охрана. После, Зыков, приведешь его в штаб.
Подцепил свою вострую саблю и поскакал. А за ним и Зыков. Дверь перед ним отворяет. И в сени за ним бежит.
И там, в этих самых сенях, кто-то вдруг как заорет:
— О-ох!
— Что? Что такое? — говорит доктор.
Тут Зыков кричит.
— Ничего! Ничего! Не извольте беспокоиться. Это их благородие спотыкнулись. О притолоку шмякнулись.
— Ах, — говорит доктор, — разве можно так резво бегать?
Ну, мы остались втроем: я, Филатов и доктор.
А доктор-то, доктор! Фу, ей-богу, ну прямо без смеха глядеть невозможно.
Такого доктора, если потребуется, пристукнуть — совсем пустяки. Деревянной ложкой можно пристукнуть.
Но я вижу, что здесь у меня ничего не выйдет. Во-первых, Филатов, как столб, стоит со своим наганом. Потом — окно. Оно хоть и открыто, но за окном на завалинке больные сидят, — мне даже их голоса хорошо слышно, — а на подоконнике всякая ерунда стоит: банки, склянки, микстурки, клистирки…
Нет, я вижу, что здесь ничего у меня не выйдет, и стою тихо.
А доктор меня начинает лечить.
— Так вот, — говорит, — молодой человек… Откройте, пожалуйста, рот.
Я говорю:
— Зачем? Чего, — говорю, — вы там не видали?
— А я, — говорит, — хочу убедиться.
— Ну ладно, — говорю. — Убеждайтесь.
И рот раскрыл. И язык высунул.
— Да, — говорит доктор. — Язык у вас в полной исправности. Могу вас порадовать. Но только, — говорит, — он чересчур синий. Как будто его в чернилах купали. А? Вы, молодой человек, чернила не кушаете? Хе-хе!..
— Нет, — говорю.
— Так, так, — говорит. — И десны у вас распухли. Ну, — говорит, — нате, скушайте, пожалуйста, пирамидону.
Я съел. Ничего.
Мне, понимаете, так здорово есть хотелось, что я бы и самого доктора съел.
— Вы что? — говорит. — Военнопленный?
— Да, — говорю. — Не в гости, конечно, сюды приехал…
— Значит, вы — большевик?
— Был, — говорю. — Да.
— Ах, — говорит, — вы сядьте. Что вы стоите? Вот, пожалуйста, табуретка, — присаживайтесь.
— Нет, — говорю, — спасибо. У меня, — я говорю, — на том месте, где сидят, заметка на вечную память. Я, — говорю, — этим местом сидеть не могу. Но если б мне жить привелось, я бы, — говорю, — не забыл, что и как. Я бы, — говорю, — помнил.
И тут я, товарищи, извиняюсь, штаны опустил и показал доктору.
— Ах, — говорит доктор, — ах, какая жестокость!
А Филатов как загогочет:
— Го-го-го!
— Ты что? — спрашивает доктор.
— Виноват, — говорит, — ваше благородие. Поперхнулся.
А доктор нахмурился и говорит:
— Ну, — говорит, — молодой человек, если вас не расстреляют, приходите, я вам еще пирамидону дам.
— Ладно, — говорю. — Зайду.
Смеюсь, конечно. Зачем мне, скажите, после смерти ходить, старичков пугать? Я насовсем помирать собрался: А живым я ходить уж, понимаете, не надеюсь. Нет, не надеюсь ни чуточки.
— Ну что ж, — говорит доктор, — можете отправляться. А сам уж скорей к рукомойнику — пальчики мылить. Филатов командует:
— Шагом марш!
И наган свой на изготовку.
Выходим через сени на улицу. Зыков сидит с больными. Сидит на завалинке с больными и что-то рассказывает смешное. Те на него хохочут. Зубы скалят.
— А! — говорит. — Комиссару почтенье! Ну, как, — говорит, — поставили вам золотую плонбу?
Все:
— Ха-ха-ха!..
Смешно, понимаете, дуракам.
И Филатов тоже грохочет.
Я говорю:
— Поставили бы, — говорю, — тебе такую пломбу в глотку… Говорок тамбовский!
Все опять:
— Ха-ха-ха!.. Ловко отшил! Браво!
Зыков мне отвечает:
— Я-то тамбовский, а ты — каковский?
Я говорю:
— Знаешь? Я с тобой и говорить не хочу. Продажная ты, — говорю, — шкура! Белобандит!
Гляжу — покраснел мой Зыков. Встает, поднимает свою винтовку и говорит:
— А ну! — говорит. — Поворачивайся! Шагом марш!
И затвором — щелк!
Дескать, поговори у меня — свинцовую пломбу получишь.
Я пошел. Идем мы почти что рядом. Я слева, а Зыков справа. И вдруг я вижу, что мы совсем не туда идем. Понимаете? Мы идем не к штабу, а куда-то совсем обратно. Туда, где село кончается. Где последние домики стоят.
«Что, — думаю, — за шут? Куда же это мы идем?»
А спросить я, конечно, у Зыкова не хочу. Самолюбие не позволяет. Я молчу.